Последнее гранатовое дерево
Шрифт:
— Сарьяс, — говорит, — не гони меня. Я знаю важную тайну. Я тебе помогу все понять. Мы с тобой должны разгадать загадку, в которой они так и не разобрались.
Я его ненавидел. Не хотел, чтобы мне напоминали о прошлом. Однажды ночью, темной и дождливой, он заявился под большим зонтом.
— Ты, сволочь безглазая! — рявкнул я на него. — Оставь уже меня в покое! Ты не видишь, что я на посту? Ну? Чего тебе, мать твою, нужно? Чего ты ко мне привязался?
— Сарьяс, птичий ум, ты вообще ничего не соображаешь! — прокричал он в ответ. — Ты не один. Кроме Маршала, есть и другие — другие Сарьясы. Другие истории. Другие тайны. Ты кем себя считаешь? Думаешь, ты такой один и с гибелью Маршала история закончилась? Все в твоих руках — можешь, если хочешь, забрать свою тайну с собой в могилу. Мне плевать, живи и дальше как шелудивый пес. Трись носом о песью задницу до самой смерти, но я-то все равно знаю, что существует тайна, которую я должен тебе раскрыть. Не ради тебя, ради двух парней, которые пытались сделать из тебя человека. Ради двух ангелов, которые скажут двум парням, умершим молодыми, что Надим-и Шазада их не бросил. Человеку, которому ведомы все эти тайны, нужны доказательства, у меня их нет, у тебя есть. Ты понял? Дошло теперь, почему я ору тут под дождем?
Лило так, что мы с трудом различали друг друга.
— Ты, сволочь безглазая! Не приближайся, а то пристрелю. Понял? Мне на все наплевать, и на собственную жизнь, и на чужие. Ты, сука слепая, нассать я хотел на твоих ангелов. Нет никаких ангелов, есть только псы. И мое имя больше не Сарьяс. Пусть дьявол тебе предъявит твои доказательства. Или ангелочки твоего отца. А от меня отвали.
В ту ночь я прогонял его раз за разом, но он почти сразу же возвращался, а дождь лил все сильнее. Вернувшись, он каждый раз рассказывал мне часть истории. Аллах всемогущий, под конец я совсем свихнулся и стал палить над его головой. Он пустился наутек, я за ним, он свалился в грязь. Поднялся на ноги, проклял меня, я стал палить в ночь, в воздух, в собственное прошлое. Как безумец, все перезаряжал винтовку, все стрелял и выкрикивал:
— Отвали от меня, сукин сын. Сказал — отвали!
Он убежал, а я долго сидел в грязи под проливным дождем и ревел, как беспомощный сиротка.
После смерти Сарьяса я в последний раз сходил к последнему гранатовому дереву мира. Встал на вершине, как будто говоря «прощайте» тем дням, когда у меня были такие надежные друзья. Поднял повыше стеклянный гранат и изо всех сил швырнул его вниз со склона. Он где-то там теперь и лежит, в каменистой долине, куда никому не добраться. Я так и не понял, что обозначает этот гранат: мое существование, происхождение, юность или пакт, который я подписал с братьями.
После их гибели как будто вырвался на свободу дьявол у меня в груди, мне хотелось одного — уничтожить себя и все вокруг. Их гибель отправила меня назад на войну. Вся моя жизнь заключалась внутри стеклянного граната, а я со всех сил швырнул его прочь и отправился обратно в ад.
Вы и сам знаете: в одиночке есть время поразмыслить. Мне кажется, в моих и ваших словах столько печали потому, что научились думать тюремные думы. Уж я-то точно, Музафар-и Субхдам. Все, о чем я думал раньше, чушь дерьмовая. Когда я вернулся от последнего гранатового дерева мира, я понял, что мне больше некуда пойти. Я переколотил все зеркала в своей комнате, собрал все фотографии и сжег. Рука не поднялась только на одну — на снимок плачущего ребенка, который стоит между коленей смеющегося диктатора. Ее распечатали в десятках тысяч экземпляров. С того самого дня я не видел собственного лица. Уж поверьте, Музафар-и Субхдам: человек, который не видит собственного лица, очень опасен. С того вечера, когда я зашвырнул свою душу под последнее гранатовое дерево мира, я больше не мог соотноситься с человеком, известным как Сарьяс-и Субхдам. Сарьяс-и Субхдам стал ложью во всех отношениях, не человеческим существом, а иллюзией, порожденной этими темными временами. Я не видел выхода. И вернулся на единственную дорогу, которой не мог избежать.
Немытым и небритым явился я на свою прежнюю военную базу. Как всегда, припал обратно к груди партии, с пустым кошельком и желудком. Гражданская война тогда представляла собой одну волну стычек, следовавшую за другой. Противостояние разгоралось, потом затихало, и так снова и снова. Я опять стал сражаться, и в душе у меня поселилась дьявольская тяга к насилию. Как и любой безнадежный неудачник, я хотел одного — уничтожить мир и всех его богов. Главное было найти позицию, с которой можно расстреливать этот мир. Я не знал, зачем сражаюсь и за кого, кого убиваю, кто убивает меня. Это не имело значения.
Я полностью погрузился в эти кровавые разборки. В городе бывал редко, торчал в горах, на опорных пунктах и на передовой. Кланялся начальству, с удовольствием превращался в беспощадного служаку. Борода отрастала все длиннее, как у дервиша. Бой не бой — я все время жил будто по сигналу тревоги. Неделями не снимал форму, и пока товарищи отсыпались, я нес за них службу. Сидел, точно безумец, во тьме, вслушиваясь в шорох ветра и перешептывания чутких ночных существ. Даже когда заключали перемирие, я оставался в горных и пещерных лагерях, дожидаясь новой волны противостояния.
Я стал так же уродлив, как и войны, в которых сражался. Я не мог не стать служакой войны, служакой командиров, которые меня кормили и отдавали приказы: «Стреляй, Сарьяс-и Субхдам. Стреляй, сукин сын. Стреляй, мать твою так». Офицерам я нравился: им нравились все, кто охранял их точно сторожевые псы. Я то и дело оказывался на переднем крае. Если нужно было занять какую-то недоступную высоту и не находилось добровольцев, я первым делал шаг вперед и говорил: «Пошлите меня». Меня прозвали Танком.
Периоды перемирия были самым тягостным временем моей жизни. Я по два раза в день чистил винтовку, а остальное время спал. Когда другие пешмерга слушали «Камкаров», я уходил в сторону. Все, что напоминало про былые замечательные дни, причиняло мне боль. Если до меня все-таки доносилась музыка «Камкаров», я брал семидесятипятизарядный магазин и палил в небо. Брал снаряд для РПГ и стрелял в усталые долины между гор. Изо всех сил пытался убить воспоминания. Однажды вечером я сидел на валуне на высокой вершине, и тут один из пешмерга сообщил мне:
— Сарьяс-и Субхдам, в город приехали «Камкары». Выступать будут.
Он это сказал так громко, что эхо заметалось по горам и долинам. Он вспомнил, что я всегда мечтал попасть на их выступление. В ночь концерта я спустился в долину, вытащил пистолет и выстрелил себе в голову. Не переживайте. Не надо. Я не умер. То была самая дерьмовая чушь на свете. Пуля просто оцарапала мне лоб — остался длинный шрам, но я не погиб.
После ранения командир дал мне особое задание. Доставить письмо в город одной проститутке. Поговаривали, что скоро опять начнутся бои, сам он уехать не мог, а я лучше других умел держать язык за зубами. Сперва он сказал, что это письмо его сестре, потом, подумав, добавил:
— На самом деле нет. Оно одной проститутке. Я по ней с ума схожу — совсем рехнулся.
Письмо я доставил. Проститутка оказалась очень красивой хрупкой женщиной, работала в опрятной государственной конторе. Она была так прекрасна, что во мне едва не возродилась тяга к жизни. Я едва удержался, чтобы не встать на колени и не позвать ее замуж. Но когда я отдал ей письмо, она откликнулась с явным отвращением:
— Чего, этот придурок? Я думала, письмо от Ихсана. А оно от этого. А ты, большеголовый урод, зачем мне его притащил? Ну и подарочек! Приходи через час за ответом.
За этот час я успел сходить на базар и увидеть разгром армии тележек. Именно в этот день явились сотни полицейских, похватали их и уничтожили. На улицах, в проулках, перед входами в торговые центры и кайсари лежали целые кучи сломанных тележек. Я пришел, когда расправа уже завершилась. Я стоял среди моря обломков, улицы были усыпаны искореженными ящиками и коробками. В воздухе пахло окончанием войны. Тут и там на фрукты, рыбу, сигареты и иранские шампуни пролилась кровь уличных торговцев. Я видел, как полицейские поливают из брандспойта и избивают уличных торговцев, затаскивая их в зеленый пикап. Я, подобно бойцу, который разыскивает на огромном поле битвы тело товарища, пошел вдоль рядов поломанных тележек и постепенно добрался до того места, где Профессор наших темных ночей обычно ставил свою. Прямо там я и обнаружил обломки «Подноса Кажаль», некогда самой красивой тележки мира, теперь превратившейся в груду обломков. После смерти Сарьяса она перешла к одному парню, который на бывшем месте Сарьяса продавал с нее турецкие и персидские кассеты. Рядом блестела нитка голубых бус. Я хотел их подобрать, но не решился. Мне не хватило мужества открыть врата воспоминаний. Я просто застыл на месте и разрыдался. Уничтожение «Подноса Кажаль» обозначило конец эпохи, о которой теперь уже никто не расскажет, кроме меня. Оно стало началом конца всей красоты мира.