Последнее гранатовое дерево
Шрифт:
Первой моей жертвой стал торговец золотом. Глухой ночью он ехал один к границе на своем белом мерседесе, и под сиденьем у него было спрятано три килограмма золотого песка. Когда Мамоста Халиль Хурмзиш [52] полез под сиденья, торговец напал на него сзади и почти выхватил у него пистолет. Я выстрелил из чистого страха и едва не порешил Мамосту Халиля. Когда я собрался с мыслями и открыл глаза, голова торговца с удивленным лицом лежала у Мамосты Халиля на плече, изо рта хлестала кровь. Чтобы я не испугался и не пожалел о содеянном, Мамоста Халиль заметил:
52
Мамоста — «учитель» (курдск.), уважительное обращение, которое может не быть связанным с профессией преподавателя.
— Молодец, что кончил его. Достаточно этот подонок пожил.
Меня так обрадовала его похвала, что я несколько ночей не мог уснуть от радости и страха.
В тот день, когда я спас Мамосту Халиля, он сказал:
— За мной должок. Научу тебя одной вещи, которая всегда пригодится.
Он стал учить меня читать и писать. Так мы с тех пор и проводили все дни. Когда в девяносто первом началось восстание, я уже был более или менее грамотный. А кроме того, я привык к жизни уличного грабителя, вечно подстерегающего добычу. Отказаться от нее оказалось нелегко.
После восстания все изменилось очень быстро. Кейхосров-Ага быстренько заделался в пешмерга, быстренько спалил фотографии с президентом и вместо них повесил карточки с новыми курдскими лидерами. Те только и делали, что устраивали банкеты и приемы, пили и путешествовали. А еще им нравились песни, празднества, женщины и смех. Поглядишь — не поверишь, что они только вернулись с долгой кровавой войны. Было больше похоже, что они только со свадьбы и собираются на следующую.
Потом, когда я и сам иступил а ряды пешмерга и пошел на гражданскую войну, меня просто пора зила жизнерадостность вождей и чиновников. В их жизни было то, чего не хватало нам: они постоянно веселились. Мы шли в битву — они обменивались шуточками, и, вернувшись, мы заставали их за тем же занятием. На похоронах они перешучивались шепотом в промежутках между чтением Корана. В окопах передавали друг другу шутки по рации. Организовывая походу гражданской войны комитеты мира, они открывали собрания свежими анекдотами. Я в результате понял, что все это бессмысленно, чушь дерьмовая, хотя в итоге и до меня дошло: чтобы принимать участие в вооруженном конфликте, нужно много смеяться.
Как-то вечером я зашел к Кейхосров-Ага Садр Арами, поцеловал ему руки и сказал:
— Почтенный, я пришел тебя поблагодарить. Ты воспитывал меня много лет. Я был тяжким грузом на твоих плечах. Я вырос и отныне сам о себе позабочусь.
Не знаю, зачем я это сделал, но как мне кажется, шутки, которых я наслушался у него в гостевом крыле, оказали на меня огромное влияние. Даже тогда кровь моя тянула меня к темной стороне жизни. И мне уж было не вытерпеть шуточки гостей Кейхосров-Аги.
Я ушел из его дома, ощущая огромное счастье и невероятную свободу: назад я уж не вернулся. Пока был бандитом, подкопил денег, которые быстро растратил на базаре и в кино, в видеомагазинах и ресторанах. Когда осталось только па один бутербродик, я вступил в ряды пешмерга. В тот вечер для меня опять началась жизнь пешмерга — долгие часы в дозоре под дождем, снегом, во тьме.
Единственным моим истинным другом был тогда Мамоста Халиль Хурмзиш. Он первым нашел золотую жилу — обмен валюты, открыл лавку в центре базара и страшно разбогател.
— Заходи по вечерам, когда закрывается биржа, — предложил он мне в шутку. — Продолжим наши занятия.
И мы продолжали, когда я был в увольнении.
Когда в моей жизни появились Сарьяс Первый и Мухаммад-и Дилшуша, настроение у меня было скверное. Если подумать, жить мне стало совсем незачем. Я много думал о самоубийстве и всякой такой дерьмовой чуши. После первой же нашей встречи, в маленькой чайной рядом с кинотеатрами, для меня открылась дверь в новый мир. Я до того дважды поговорил с Мухаммад-и Дилшуша по телефону. В тот вечер по дороге в чайную я не только пытался разобраться в себе, мне еще и хотелось познакомиться с двумя этими неизвестными, которые знали другой вариант моей биографии. Мухаммад-и Дилшуша сразу начал так:
— Самое главное — что стеклянные гранаты не пропали. Они важнее всего остального.
Выяснилось, что они ничего про меня не знают.
Меня никогда не тянуло разгадывать всякие тайны и заниматься прочей такой дерьмовой чушью, сходиться с людьми я тоже не любил. Людям нельзя доверять, я ко всем относился с подозрением. Я и сейчас такой. Так я и поверил в то, что вы говорите на этой кассете, — что люди добры и прекрасны и во всю эту дерьмовую чушь.
Но мы сразу же подружились. В тот же вечер выбрали себе имена. Он стал Сарьясом Старшим, а я Сарьясом Младшим, хотя и был его выше и крупнее. В тот день, когда я заплакал, они с трудом поверили, что угрюмый кровопийца с угрюмым лицом способен рыдать взахлеб. В тот вечер я плакал дважды, сперва когда осознал, что прожил такую гнусную жизнь, что даже не в состоянии правдиво о ней рассказать. И еще раз, когда Сарьяс Старший заговорил о своем детстве, как он вырос у границы [53] среди лепешек дерьма контрабандистских мулов. Он рассказывал про голод, когда ему приходилось по ночам попрошайничать под дверью. В тот вечер я плакал дважды, и оба раза Сарьяс меня утешил.
53
Здесь: граница Ирана и Ирака.
Если б я не заплакал, они бы не назвали меня Сарьясом Младшим или птичьим умом. Оба понимали — мне еще расти и расти. Возраста мы были примерно одинакового, но я еще не повзрослел. Они хотели сделать из меня зрелого порядочного человека, но у них ничего не получилось.
Тот день, когда я впервые увидел последнее гранатовое дерево мира, я не забуду до последнего вздоха. Их туда постоянно тянуло. Мне вам этого не описать. Дерево было странное, не просто дерево нашей дружбы и покоя, но еще и дерево наших прозрений и чаяний. Именно оно подвигло Надим-и Шазада на его долгие странствия; Мухаммад-и Дилшуша раскрыл там некоторые из своих тайн, а Сарьяс Старший успел там обдумать тысячи вещей.
Он ложился под последним гранатовым деревом мира и говорил:
— Мне нужно обдумать кое-какие мысли.
Никто из нас не знал, что это за мысли. По дороге назад с вершины Сарьяс болтал и смеялся не переставая. Среди слов его попадались подлинные бриллианты. Я вот сейчас вспомнил, Музафар-и Субхдам, что, лежа под последним гранатовым деревом мира, он предрек ваше возвращение. Однажды вечером мы с ним вместе смотрели в небо, и он сказал:
— Настанет день, когда некий человек придет из пустыни. Очень далекой пустыни. Человек без родни, не знающий, что ему делать и куда податься. Он нас обнимет и скажет: «Я ваш отец. Отец всем вам».
Слепой Надим-и Шазада, который ничего не видел в этом дерьмовом мире, говорил, бывало:
— Наши слова, что звучат под последним гранатовым деревом мира, не принадлежат ни вам, ни мне, ни кому бы то ни было. Мы здесь произносим слова Аллаха.
Он верил, что Аллах явится нам в облике его отца, подарит ему вдохновение и скажет: вот так поступай, а вот так нет. Они все трое надеялись получить под этим деревом божественное послание, какое-то там вдохновение, после чего жизнь их изменится, хотя вообще-то их воображение никогда не выходило за пределы их повседневного существования.
Именно под этим деревом Сарьяс принял решение купить «Поднос Кажаль». Так, минутку. Музафар, а вы хоть знаете, что такое «Поднос Кажаль»? Это тележка, которую он возил по базару. Там же он решил собрать Тележный совет, защищать интересы всех молодых и бесправных уличных торговцев, не вмешиваться в партийную политику и не вставать ни на чью сторону в гражданской войне. Он составил черновик документа с призывом ко всем торговцам не повышать цены в тяжелые времена. Он обращался к ним ко всем, советовал бойкотировать оптовиков, которые задирают цены. Предлагал продавцам молока оставлять одну из пятидесяти проданных бутылок для младенцев из семей беженцев. Объявил сбор денег в поддержку уличных торговцев, которые неожиданно потерпели крупные убытки. Он даже помышлял о том, чтобы создать синдикат уличных торговцев и открыть вечернюю школу для тех, кому бедность не позволила получить образование. Ну, не знаю, много чего. Именно там его осенили эти мысли и еще тысячи других. Он, бывало, говорил: