Последнее гранатовое дерево
Шрифт:
Он поклонился, поцеловал мне руки, а я сказал ему:
— Жизнь есть свет, но он заключен в запертом ларце, причем в ларце этом может быть множество других ларцов. Хочешь, чтобы свет жизни пробился наружу, — извлеки его из тьмы и освободи от всех оболочек. Якуб, я не знаю, что ты есть и что с тобою не так, но облегчи свою ношу. Сбрось тяжкое время. Скинь груз золота, который несешь на спине, и уплывай вдаль.
Он стиснул мне руки и долго плакал. Слезы казались искренними. Наконец он произнес:
— Я хочу все начать сначала, но иначе, из другой точки. Вот только это миф, бесплодная фантазия. Так ведь? Бессмысленная, бесплодная фантазия. Невозможно начать сначала. Так ведь, Музафар-и Субхдам? Или можно начать сначала?
Он ждал, что я отвечу утвердительно, но я произнес с холодностью человека, способного разбить ему сердце:
— Я не понимаю, от чего ты бежишь. Правда не понимаю. Невозможно начать сначала. Сколько ни уединяйся, не будет тебе свободы от мира. Я двадцать один год провел в песках, но мир постоянно за мною гонялся. — Я бесстрастно усмехнулся и добавил еще безжалостнее: — Есть в нас нечто такое, что постоянно влечет назад, к прошлому, и это нечто никому не по силам преодолеть. Мой Якуб, в пустыне я осознал одну вещь: люди — существа, которым не след забывать о важном.
Он ответил, терзаясь:
— Ты не убежал от себя. Ты от себя не скрывался. Ты выплыл с отмели, из мелкой мутной заводи жизни, на глубины.
Я давно понял, что в тюрьме и в пустыне стал искусным пловцом, но теперь я вышел на свободу и не знал, что делать дальше. Навеки остаться в морских глубинах или всплыть на поверхность? Якуб хотел ко мне, в воду. Хотел, чтобы я остался в ней и вел его за руку в бескрайние беспокойные глубины. Но хотя мне сильнее всего хотелось тишины, уединения и покоя, некий внутренний голос звал меня обратно в мир. Оставался вопрос, от которого мне так и не удалось убежать, который постоянно возвращал меня обратно в мир: где Сарьяс-и Субхдам? Где он?
Не будь Сарьяс-и Субхдама, жизнь моя потекла бы по иному руслу. Я слышал крик, истошный крик из самой недосягаемой и непроглядной точки моей жизни — рыдания, мольбы и вопли смерти. Каждый раз, раздаваясь в моих снах, крик этот звал меня в ином направлении. Иногда мне казалось, что меня зовут из сердца дальнего ветра или безжалостного ливня. Иногда зов доносился из песчаного вихря. Я чувствовал, что это зов неведомого существа, его уносит буря или убивает жажда. Я никогда не видел его лица, только силуэт за занавеской во тьме, и голос был даже дальше, чем образ. Выпадали ночи, когда голоса эти будто бы взывали из адской бездны, случалось, что я видел не одного человека, а сотни. Ощущал запах крови. Ощущал бесконечно печальные вздохи. И каждый раз, пробудившись, вспоминал Сарьяс-и Субхдама.
Смерть Сарьяс-и Субхдама всколыхнула во мне желание поднять голову над морем песков. И вот однажды ночью я сказал Якуб-и Снавбару, что ухожу, что хочу увидеть мир.
6
После того как тело Мухаммад-и Дилшуша обнаружили среди осколков его стеклянного дома, молва о сестрах разнеслась по всему свету и жизнь их полностью переменилась. Поскольку подлинных друзей у них почти не было, о смерти его они услышали лишь неделю спустя. Полдень выдался дождливый, и к ним явился Сулейман-и Гевреян в сопровождении охраны. Сестры ни разу его не видели с того рассвета, когда он обратился к ним со своей странной просьбой. Внезапное исчезновение Мухаммада сестер не взволновало. Обе считали, что мужчины, явившиеся внезапно, столь же внезапно и исчезают, а если их принесла буря, то буря же и унесет.
Сулейман-и Гевреян — никогда уже не оправиться от гибели сына — пришел в голубом тюрбане, нос крючком, зубы серебряные, длинные седые бакенбарды, пожелтевшая курдская накидка из войлока. Попросил, чтобы его впустили, сел на тот же стул в той же холодной комнате, что и в то утро, когда просил для сына руки Лавлав-и Спи. По его лицу она поняла, что Мухаммад-и Дилшуша больше нет. Много лет спустя, сидя перед черной грифельной доской у пылающего очага, она плакала, вспоминая этот миг. А в тот день, прочитав по дыханию и взгляду мужчины, что сын его мертв, она стояла ошеломленная и недвижная. Сулейман-и Гевреян напоминал дикое божество, недавно спустившееся с гор. Он был весь в волосах. Лицо едва проглядывало сквозь бороду, даже ушные раковины и кончик носа были покрыты густым черным волосом. Похоже, он уже несколько дней не мылся, не брился и не смеялся.
Он пришел с невероятным предложением. Невозмутимо сообщил сестрам новость о кончине Мухаммада. Он не ждал, что они вздрогнут, зарыдают или начнут маниакально скорбеть. В то утро он понял, что глаза у обеих сестер безразличны как птичьи. Сулейман-и Гевреян пришел сказать Лавлав-и Спи, что готов выплачивать ей ежемесячное содержание при условии, что она раз в неделю будет навещать могилу Мухаммада. Потому что хочется ему, чтобы сын спал в могиле спокойно.
Он сказал Лавлав-и Спи:
— Да, Мухаммад-и Дилшуша мертв, и нет, не думай, что это я дал ему такое имя. Я его знал хуже, чем кто бы то ни было. Мы были друг другу чужими. В нынешние необычайные времена отцы отдалились от сыновей. Да и умер он не как все. У него было самое хрупкое сердце в стране. Говорят, что виновата ты, что смерть его — преступное деяние бессердечной Лавлав-и Спи, но я тебя ни в чем не виню. Его сердце оказалось совершенно беззащитным. Он был обречен на преждевременную смерть, поспешную и бессмысленную. Сердце его было чище любого зеркала, глаже и прозрачнее любого стекла — тонкий изящный кубок в руке у пьяницы, что бредет по колдобинам в переулке. В нашу последнюю встречу он напомнил мне бармена, что держит бокал с вином, а руки и ноги у него при этом в оковах. Я предчувствовал его гибель. Странные времена — дети вырастают совсем не похожими на родителей: из семени одного цветка проклевывается совсем другой; из яйца одной птицы вылупляется совсем другая. Не стану от тебя скрывать: я раньше был убийцей, мастером причинения смерти. Я и не подозревал, что в тени моей вырастет отпрыск, который не пройдет ни одного испытания смертью. Как бы то ни было, я не смог выполнить его последнего желания. Он хотел, чтобы я назвал ему тайну, которую не могу раскрыть. Мне нечего было сказать, ибо тайна эта — вопрос жизни и смерти. Ныне он в ином мире. Тебя никогда уже не поймут и не простят. Я не привык молить о милосердии. Я возмужал в горах, участвуя в одной революции за другой, одном сражении за другим. А теперь жизнь моя взбаламучена. Вот уже несколько дней я вижу его ясные глаза — такими они были в ту ненастную ночь, когда он ворвался в мои покои, незадолго до смерти. И в ту ночь глаза его сказали мне: «Ты жестокосердный отец. Мое сердце из стекла, твое же из камня». Грудь его была в крови, волосы намокли, он походил на бродячего дервиша, перевидавшего все ненастья на свете, который только что пересек могучую реку — такую могучую, каких я никогда не видел. Он просил драгоценный камень, неподвластный человеку, — камень, который я не смог отыскать. Лавлав-и Спи, я всегда верил в существование загробного мира. Я много совершил дурного, но я верю в жизнь после смерти. Убийцам эта вера дарует душевный покой. После каждого убийства я будто помешанный уходил в горы. Нет ничего хуже, чем сознавать, что ты положил конец чьей-то жизни — отвратительно даже само слово «конец». Я уверовал в иной мир, чтобы жить с убеждением: те, кто умер со мною лицом к лицу, еще воскреснут. Уверовал, что в следующей жизни встречусь со своими жертвами. Ничто не кончено — ничто не кончается. Лавлав-и Спи, ты тоже встретишься с Мухаммад-и Дилшуша в следующей жизни. Я уверен, он там и он ждет тебя. Я считаю, что мертвые проводят больше времени в ожидании, чем мы. Они живут той страстью, которую забрали с собой. Лавлав-и Спи, я готов платить тебе ежемесячное содержание. Просто приходи на час в неделю к нему на могилу. Всего на час, я большего не прошу.
Сестры очень внимательно выслушали его монолог, но ничего не сказали. Когда он закончил, Шадарья-и Спи печально произнесла:
— Мы не знали, что Мухаммад-и Дилшуша скончался. Приносим свои соболезнования. Да простит его Бог, и да дарует он вам терпение. Но он приходил сюда всего однажды, ночью, окликнул нас несколько раз и не вернулся более. Зашел на двор, но мы не открыли ему, потому что не подобает женщинам в поздний час открывать чужаку. Он явился в день наводнения. Даже не будь наводнения, мы бы все равно не открыли. Но во время наводнения люди должны помогать друг другу. Мы — две девушки, и мы никогда не выйдем замуж.
Даже если бы небо грозило упасть на землю и помешать этому могло одно лишь наше замужество, мы бы не согласились. Тем не менее я вот что скажу, Лавлав-и Спи: если твои визиты на могилу даруют ему покой, ступай. Действуй. Я мешать не стану.
Лавлав-и Спи произнесла испуганно:
— Только если ты пойдешь со мною. Я без тебя не могу. Я никогда не была на кладбище. Сходи со мной, пожалуйста.
Две сестры не были демоницами, какими их называли в сплетнях. Стоило им заговорить, и на поверхность всплывала их внутренняя красота. В тот день Сулейман-и Гевреян ушел из их дома с относительным покоем в душе. Некоторых удивило, что отец вот так поступил с убийцей сына, но он и не думал, что Лавлав-и Спи — убийца его сына. Убийцей стал его хрупкий стеклянный мир, не способный выдержать и легчайшего дуновения.
Дул сильный ветер. Сестры, в лучших своих белых нарядах, отправились к Мухаммаду на могилу. Волосы их вытянулись по ветру. Сестры вышли в середину кладбища, вокруг было пусто и совсем тихо. Кладбище с тысячами надгробий находилось на вершине холма. Ветер немилосердно трепал все вокруг. В воздухе плавал запах смерти — смерти, которую ветер лишил ее безусловного покоя. Ветер теребил мертвых.
Больше на кладбище не было никого. Две сестры в белом молча постояли у могилы и тихими, едва слышными голосами обратились к покойному:
— Прости нас.
В холодных закоулках своих душ обе считали себя неповинными, но в тех углах, где трепыхались чувства и сожаления, поселилась непомерная вина. Они запели прямо на могиле. Небо потемнело, эхо их голосов принесло усопшим покой. Судя по всему, давно никто не пел на этом кладбище. Закончив, сестры ощутили глубокое умиротворение. Ощутили, что ветер стихает, вечер наполняется благодатью, деревья пьянеют. В кладбищенском воздухе что-то изменилось.
Короткое молчание — и молодой человек, скрывавшийся за одним из надгробий, поднялся и произнес: