Последнее гранатовое дерево
Шрифт:
Икрам-и Кев поставил мне одно условие: я сам отвечаю за свою безопасность. Он чего-то боялся, но я не мог понять чего. Ночь стояла темная, безлунная. Похоже, он выбрал ее намеренно. Мерил шагами комнату — в кепке, как всегда при оружии. Сказал, что нужно дождаться поздней ночи. Ничего мне тогда не раскрыл, говорил лишь о себе.
— Я много лет служил революции. Все ради нее делал, только не убивал. Порой жалею об этом, порой нет. Музафар-и Субхдам, чистота внушает нам два чувства: с одной стороны, тебе кажется, что ты ничто, ты слаб и чистота твоя точно кролик в стае волков. А порой приходит противоположное чувство: что, побывав во всех войнах и во всяческой грязи, ты все же остался незапятнанным. И ты говоришь себе: это хорошо, это прекрасно, это великое достижение. Музафар-и Субхдам, революция — одна большая беспардонная ложь. Тебе повезло: ты революционер, не участвовавший в революции. Это благодать Божья. Я думал, что после победы революции на земле сам собою настанет рай. Но на следующий же день, на следующее же утро, стоило мне открыть глаза и умыться, я понял, что все началось заново. Я день за днем наблюдал новое рождение дьявола, дьявола, который поначалу был совсем маленьким. Поначалу ты спрашиваешь себя: ну и что? Дьявол часть каждого из нас, он совсем мал, он частица человеческого естества. А потом видишь, как он постепенно растет, подминает под себя все. Все.
Он умолк, выглянул в окно. Глаза его были раскрыты так широко, будто он вглядывался в бескрайнее море.
Я догадался: революция лишила его чего-то очень значимого.
— Икрам-и Кев, — сказал я, — ты не хочешь мне ничего раскрывать. Я обнажил перед тобой душу, а ты все отмалчиваешься. В жизни твоей чего-то недостает, а чего — ты от меня скрываешь.
— Нет, в моей жизни нет ничего ценного, что они могли бы отобрать. Я говорю не о себе, а о других, с кем встречался. Музафар-и Субхдам, я видел партию изнутри, а другие не видят ничего, если не дают себе труда вглядеться. Некоторые вещи я увидел случайно. Каждый волен не замечать. Проходить мимо не глядя. Именно так я на долгие годы сохранил свои мечты. Освобождал узника, выбивал пенсию для старухи, помогал юноше выбраться из страны, прятал члена другой партии. Делал все, что имеет хоть какой-то смысл, то, что помогало не чувствовать одиночества в долгие темные ночи, то, что поддерживало, давало ощущение жизни. После восстания я немыслимо одинок.
Он остановился передо мной. Клянусь Аллахом, в глазах у него стояли слезы. Он казался мне мифическим существом, которое подстрелили в роще и у него отказали ноги. В глазах Икрам-и Кева блестели совсем не те слезы, что в глазах Якуб-и Снавбара. Икрам оплакивал весь мир, Якуб — участь человека, который уничтожил все вокруг себя, но так и не нашел того, к чему так истово стремился. Икрам плакал как человек, что стоит перед садом и смотрит, как вянут цветы, Якуб — как человек, который топчет эти цветы в поисках несуществующего бутона.
Икрам посмотрел мне в лицо.
— После восстания я никому не нужен. Сперва хотел поучиться, начать сначала, но начать с нуля очень тяжело. Нет ничего труднее, Музафар-и Субхдам, чем снова начать с нуля. Ночами я спал на крыше, и всю ночь мне снились былые кошмары — перед глазами стояли уничтоженные деревья, дома и города. Да, здесь. — Он указал на голову пальцами, в несколько раз крупнее моих. В нем чувствовалось безумие, но внутреннее, незримое, неагрессивное. Он всегда говорил одним тоном, в одной манере, голос его не меняли ни смех, ни слезы, внутренняя сущность его оставалась неизменной. В его голосе сквозила хрипотца, будто потрескивание пожара, который заново раздувает ветер. Он тоже был беглецом от прошлого.
Да, друзья мои, спутники в странствии по волнам сквозь ночь, с самого того дня, когда я покинул пустыню, я одного за другим встречал беглецов. Вы на себя посмотрите: кто вы, как не компания призраков на этом суденышке, беглецы от чего-то, у чего нет ни цвета, ни имени, что не поймаешь и не приручишь? Икрам-и Кев тоже был беглецом, но он не знал, куда бежать. Он попытался начать с нуля, по-иному, но ему помешали запахи пороха и смерти. Ночью, во сне, он переставал быть невозмутимым человеком, которым был днем. Всю ночь он вскрикивал, и горло его сжималось, будто при удушении. Часто, умываясь, он говорил:
— Аллах, Аллах! Ну и ночка выдалась.
В ту ночь, перед нашим уходом, он помог мне переодеться. Впервые за много лет я оделся не в тюремную дишдашу [19] . В ту ночь я запротестовал, когда он решил сбрить мне бороду. Я сказал:
— Икрам-и Кев, позволь мне вернуться в мир с лицом узника.
Едва он вывел меня наружу, глаза его наполнились слезами, а лицо засияло божественной красотой. В темноте он казался даже крупнее и величественнее. Ночь была студеная. Я впервые надел белую рубаху, темно-серые шаровары, старый клетчатый курдский платок на шею, традиционную шапочку [20] . Не забывайте, я двадцать один год не ходил по пересеченной местности, не видел крутых склонов. Ночь была почти такой же, как ночь моего ареста. Миг, когда Икрам взял меня за руку и повел между деревьями, напоминал тот миг, когда коммандос в зеленой форме связали меня и увели. Мы шли через лес, я ощущал тот же холодный воздух, то же мерцание звезд, тот же страх. И ночь была тоже безлунная, но полнилась криком звезд.
19
Дишдаша — длинная, до пят, арабская мужская рубаха. — Примеч. науч. ред.
20
Мужской головной убор, связанный крючком, вокруг которого оборачивают курдский платок. И шапочку, и платок могут носить отдельно друг от друга. — Примеч. науч. ред.
Не забывайте, что за эти полгода я несколько раз пытался отыскать лазейку, исследовал все дорожки и ворота, но то и дело оказывался на вершине горы, в зарослях, у пропасти — приходилось идти обратно, чтобы не заблудиться окончательно. В ту ночь мир показался мне меньше прежнего. В пустыне я привык к простору, к бескрайним горизонтам, а в ту ночь я думал, что рано или поздно явится нам конец мира. Мне тогда и в голову не приходило, что земля, по которой я ступаю в темноте, как-то связана с другими краями и вселенными. Я не знал, что через долгое время, однажды ночью, в море, на этом суденышке — на воде, которая, говорят, никому не умеет хранить верность, — я подниму голову и осознаю всю огромность истины, которую постиг в пустыне, что земля и жизнь — одно неразрывное целое. И тогда я пойму, что великие универсальные основы человечности, которые возродила во мне пустыня, помогут мне обрести душевный покой. Они помогут мне не испытывать страха среди этих волн, не бояться смерти, видеть в море друга, притрагиваться к вечности и просить: «О море, направь нас на верный путь». Кто из вас приходил сюда в ночной тьме и просил, стоя на палубе: «О море, спаси нас»? Я просил тысячи раз, глядя в окно своей темницы: «О пустыня, спаси меня. О пески, спасите меня». И не сомневался я: нечто в пустыне меня слышит, нечто несхожее со мной и с вами. Оно ощущается в воздухе, прихлынув со светом дня. Ощущается в вечерней прохладной тени. Оно незримо, но его видно, если закрыть глаза.
В ночь, когда я покинул гостевой дом, я ощутил, что стою на земле иной планеты, а не нашей Земли. Людям свойственно забывать, что они живут на планете. Они забывают, что их дом, поле, сад — часть вселенной. И я про это забыл, выйдя в ту ночь за порог.
И спросил я Икрам-и Кева:
— Друг мой, почему этот мир так мал?
Он, будто не видя меня в темноте, остановился, взглянул назад. Ответил:
— Потому что мы смотрим на него не под тем углом.
В ту ночь Икрам не позволил мне предаваться фантазиям, он не хотел, чтобы я переоценил свою безопасность.
— Самоуверенность убивает, — заметил он. — Она, Музафар-и Субхдам, убаюкивает, она ослепляет воробушка, и он не замечает кота. Я никогда не чувствовал себя в безопасности. Никогда.
Когда мы миновали деревья, он залез на валун и стал молиться. Я до того мига и вовсе не знал, что он умеет молиться, причем так необычно. Он шел, потом резко останавливался и приступал к молитве, ничуть не согласуясь с предназначенными для нее местами и часами. После этого мне захотелось поговорить с ним о Боге, но он наотрез отказался. Никогда он не говорил о Боге, ни единого раза. Начинал молиться, как будто рывком пробудился от неведения Бога. Когда мы познакомились ближе, я заметил, что по ночам ему случалось молиться без всякой причины, без омовения, без молитвенного коврика — в пыли, на земле, среди острых камней.
Завершив молитву, он обратился ко мне:
— Музафар-и Субхдам, а ты уверен, что Сарьяс, я имею в виду Сарьяс-и Субхдама, твой сын?
— А ты думаешь, существует на свете человек, способный выдумать собственного ребенка? Способный создать себе сына одной лишь силой воображения?
Он, помолчав, откликнулся:
— Я отведу тебя в одно место, где тебе расскажут всю историю смерти Сарьяса. Тебе будет тяжело, но ведь ты за этим и отправился в мир.
Мы шагали до рассвета. Ни шороха птичьих крыльев, ни волчьего воя, ни зудения комара. Меня объяла тишина пострашнее той, что в пустыне. Мы с Икрам-и Кевом не нарушали тишины. Я смотрел на звезды и повторял в душе:
— Я свободен. Свободен. Свободен.
Ходьба, воздух и темнота доставляли мне великое наслаждение, но в сердце трепыхался страх, страх утки, которая впервые в жизни летит сквозь треск ружейных выстрелов.
Иногда мы делали короткий привал, сидели тихо. Он молчал, вытирал платком пот со лба. Я не нуждался в словах; я чувствовал себя рыбой, прыгнувшей обратно в воду из рыбачьей сети — в сердце ее еще не утих ужас неминуемой смерти. Я знал, что звезды следят за мной, видят, насколько свободен человек, собравший в кулак все силы, чтобы достичь далекой цели.