Вахмистр
Шрифт:
Уже на второе занятие я ее подкупил. У девки, видать, голод не тетка — на пару десятков фруктов, что я со стола потихоньку таскал да в наволочку прятал, она согласилась мне бумажных листков подкинуть. С чернилами же — беда. Писать карандашом — глупо, сразу увидят. Пришлось вспомнить старые дедовские приемы, как бы паршиво это ни звучало. Самый верный способ — моча. Окунаешь спичку в нее, выводишь буквы, а как высохнет — чисто, ни черта не видно. Нагреешь бумагу над огнем — и проступают бурые знаки, как по волшебству. Конечно, было бы лучше сок лука или редьки достать, да в рационе моем лишь рис да рыбий припас. Ничего, попрошу — с голоду-то они меня морить не станут, коли я им «Ханган Хорунжий» и будущее их артиллерии.
Буду пробовать. Тихо, без спешки, день за днем. Главное — вырваться из этой клетки, а там уж я им устрою «восходящее солнце» в отдельно взятом склепе.
Случай представился как нельзя кстати — ровно за день до показательного выступления. Вели меня на тренировочную площадку, и мимо кухни проходя, я ткнул пальцем в сторону продуктовых запасов, потребовав луку али редьки квашеной. Сперва солдаты упирались, как бараны, но я надавил: мол, без того мощи богатырской не выйдет, лук наш — залог здоровья и силы русской, мы его, дескать, с хлебом едим по три пуда в неделю. Почти и не соврал, а они — поверили.
Вернулся я в свою келью с целым мешочком крепких головок. Вечером, опосля репетиции с Кадзаном, где мы знатно помяли друг другу бока, упражняясь в «красивых» падениях, заперся я и принялся за тайное дело. Сперва накатал письмо обычное, для отвода глаз — якобы даме сердца, дворянке Щербаковой. Жалостливое, по-солдатски незатейливое: и о службе доблестной, и о хворях, и о жалованье недополученном. Положил на видное место, да и солдатам промеж делом обмолвился, дескать, горю желанием весточку милой передать. Те, дурни, покивали понимающе — мол, посодействуем. Пусть думают, что это и есть моя главная забота.
А как за полночь весь лагерь погрузился в сон, я встал с койки да извлек припрятанный лук. Выдавил сок в тарелку — густ, зараза, пишет плохо. Пришлось разбавлять по капле водой, выверенно, чтоб не переборщить. Взял тонкую щепку, заточенную поострее, и приступил к главному — к письму истинному.
Щербак как-то в разговоре обмолвился про свою родню — то ли сестру, то ли кузину в наших краях, вот на то и был мой расчет. А чтоб адресат догадался, как письмо сие прочесть, я в поддельном послании к «возлюбленной» вставил приметную фразу: «Надеюсь, вы прочтете мое письмо, нежась под теплым светом подаренной мной керосиновой лампы». Поймет — нагреет бумагу над огнем, и проступят бурые строки, что сейчас для неумного глаза выглядят как чистый лист. Теперь оставалось лишь уповать на удачу, да чтоб эта «гвардия» японская не вздумала прежде времени самолично письмо вскрыть и прочитать, но тут уж — риск дело благородное.
Хитрость с лампой — верная, да только риск велик: кто знает, не вздумают ли японские церберы прожарить бумагу на манер бараньей туши? Бумага, коей меня снабдила девка, была дрянь — темная, рыхлая, сплошь из очесов, но для моей затеи лучше и не сыскать: на таком «пергаменте» бурые пятна от лукового сока почти не выделяются. Писал я осторожно, едва касаясь поверхности щепкой, стараясь не оставить бороздок, выдающих тайное письмо. Текст ложился меж строк видимого послания, местами расплываясь — надеялся лишь на то, что Щербак, как человек бывалый, сумеет разобрать мои каракули. В основном письме — мольбы о помощи и жалобы на житье, в скрытом — крик души о шагоходах, трубах и просьба найти канал связи.
Закончив, я вычистил «контору»: щепку в печь, луковую требуху доел, дабы следов не оставить — даже крошки смахнул. Письмо вложил в простенький конверт из того же сора. Что греха таить: Итиро наверняка прочтет его первым. Значит, цензура неминуема. В тексте — лишь туманные намеки, общие фразы, ни одного точного указания, что могло бы выдать меня с головой. Весь расчет — на то, что японский цензор не додумается прогреть бумагу или учуять еле уловимый запах лукового духа. Иначе — конец. Пристрелят, как паршивого пса, и даже могилы не оставят.
Теперь — главная забота: как переправить эту депешу? Солдаты — люди подневольные, за пределы лагеря не сунутся. Служанка-учительница — предаст в тот же миг, едва я отвернусь. Остается лишь одна дорога — вербовать иностранцев. Французы… они здесь свои люди, снуют по лагерю, логистикой заведуют, к ним у Итиро доверия больше, чем ко мне. Да вот беда: ни «бельме» по-ихнему не знаю. Впрочем, язык жестов — он повсюду одинаков.
Надобно мне присмотреть среди них человека с глазами умными, не одурманенными войной. Может, найдется такой, кто за приличный гонорар — или за правду-матку — согласится отправить пакет в дипломатическую почту. Главное — выцепить его в толпе, во время завтрашнего «представления». Будет трудно, будет опасно, да только отступать некуда. Позади — карцер и петля, впереди — призрачный шанс сослужить службу Отечеству. Завтрашний день покажет, чего я стою на самом деле. Либо пан, либо пропал.
Глава 23
— Ты над кем смеешься, окаянный? — прорычал я, разглядывая «сценический наряд».
Костюм, что приволок Итиро, был сущим посмешищем: ярко-красные шаровары, да косоворотка, на груди разорванная так, словно меня медведь драл. Где он откопал сей деревенский гардероб — неведомо, но вид у него был самый что ни на есть нелепый. К штанам прилагались грязные обмотки да пояс с пряжкой размером с блюдце. Но венец сего «убранства» — папаха, сшитая явно на великана, да маска-капюшон из грубой ткани. Прорезь лишь под правый глаз, остальное лицо скрыто. Выглядел я как бродячий шут, но делать нечего — маска хоть шрамы мои прикроет, и то хлеб. Хорошо хоть мои перчатки — вещь серьезная, кожа толстая, мягкая — позволили мне хоть как-то сохранить офицерское достоинство.
Всучили мне еще и деревянную шашку, вытесанную из дрянной швабры. Взмахнул — она и затрещала, того гляди развалится. Клоунада, да и только! Но деваться некуда: все мои дни проходили в этой проклятой мастерской. Таскал стволы, ящики с порохом, да и сам не раз выходил на стрельбище, демонстрируя этим узкоглазым, как работает моя «труба». Солдатиков обучал, да толку чуть — тяжелы они в обращении, а расчет из трех человек и вовсе делает орудие бесполезным. Итиро сам это видел: «Не то, — ворчит, — проще пушку взять, чем с этой дурой ползать».
А я — в сторону. И так уже подтолкнул их прогресс, что Итиро за восьмой вариант взялся. Трубы их выходили длинные, метра по два, тяжелые — ни в сказке сказать, ни пером описать. Материал у них был паршивый, легкой трубу не сделаешь, а тяжелую — не потаскаешь. Отдачи почти нет, двое японцев ее удержать могут, да только толку ноль: в техническое задание не вписываются, дальность ни к черту.
Пусть мучаются. Чем дольше они будут копаться в своих чертежах, тем меньше у них шансов создать что-то путное до того, как наши разобьют их в пух и прах. А пока — пора на арену. Посмотрим, как японская публика примет моего «Хангана-хорунжего». Лишь бы только среди зрителей нашелся тот француз, что станет моим спасительным билетом из этой дыры.
Ишь ты, как оно обернулось: я-то полагал, что мы тут кустарничеством занимаемся, а оно вон какая игра. Итиро — не просто частник, а игрок в большой лиге, и, стало быть, его «труба» — фаворит в гонке между Токийским и Осакским арсеналами. Неудивительно, что он так трясется над «Ханганом»: с моей подсказкой он вырвался вперед, обойдя конкурентов, а теперь еще и на шоу решил подзаработать, чтобы дыры в бюджете латать.
Афиши, значит, расклеены, публика ждет, восемь бойцов на арену — масштаб! Только вот все это — театр теней. Сценарий расписан, как в балагане: сначала Кадзан, потом — сумоист-переросток, эдакий «пудовый» гигант, с которым мы будем валяться в пыли, изображая титаническую схватку. Все ради того, чтобы Итиро мог поднять куш на ставках, а потом, когда я стану «звездой», красиво слить меня в решающем бою. Что ж, играть в их спектакле я согласен — на чужой манер не без того, как на свой лад.