Вахмистр
Шрифт:
Ну, голубчик, поглядим. Ишь, здоровяк, кость широкая, мышца каленая, к боли привычный — таких на передовой не разберешь, ежели голыми руками не возьмешь. Да только была меж нами разница, о которой он, дурень, и не подозревал. У него — техника академическая, на «красиво» рассчитанная, а у меня — опыт каторжный, когда каждый твой шаг либо к жизни ведет, либо в яму сырую. И биться мы будем не за приз, а за живучесть.
Француз-то сытый, кровь с молоком, а я — скелет обтянутый, из подвала сырого вылезший, да еще под нож хирурга не раз подставлявшийся. И этот лягушатник, видать, просек, где у меня слабое место: всё в мою слепую зону лезет, слева норовит приложиться. Тут не «балаган» — тут зубы повыбивать могут в два счета. Порхаю по помосту, а самого в сторону ведет, то и дело в серию влетаю. Бьет он справно: левой, левой, правой — а под конец как даст с разворота, того гляди, голову с плеч снимет. Я-то под его рукой проскальзываю, пригибаюсь, да по печени, по бокам прикладываюсь — злю его пуще прежнего.
— Бейся! — орет, а сам слюной брызжет, глаза налились яростью. — Чего бегаешь?! А?! Казак ты или где? Позоришь сословие, чертов трус!
Толпа взревела, а уж когда он рубаху с себя рванул, да шрамы свои ветеранские показал — крики такие поднялись, что барабаны свои я перестал слышать. Вскипело во мне всё, до самых печенок! Обидно стало до чертиков. Сорвал я свою красную косоворотку, маску эту проклятую в сторону швырнул, перчатки отшвырнул — пусть Итиро хоть на плаху меня тащит, плевать! Не один он тут вояка, не один шрамы носит.
Оголил я свою тушку иссеченную, лицо в ожогах выставил — глянь, сукин сын, на кого ты лапу поднял! Француз аж опешил, замешкался на секунду, а я этим и воспользовался. Ухватил его своей трехпалой левой за ключицу, да как приложусь кулаком в переносицу — хотел сразу в нокаут, да крепок оказался, гад. Ухватил меня за плечо и понеслась душа в рай: начали мы с ним друг друга дубасить, как два мужика в кабаке за последнюю стопку.
Удар — ответ. Удар — ответ. Лицо его — сплошное кровавое месиво, бровь в лохмотьях, глаз не видать. А мне что? У меня левый глаз и так в потемках, зато в каждом ударе — весь гнев мой, вся боль за полк, за плен, за жизнь поломанную. Переносицу мне разбил, кровь во рту солоноватым железом стоит, в ушах звон, будто колокола на звоннице сорвались, а я всё бью. Словно и не люди мы уже, а два зверя, сцепившихся в предсмертной схватке. Чья голова окажется крепче? Моя — на каторге кованная, или его — в академиях выученная? Поглядим!
Первым поплыл «лягушатник». Не то чтобы я ему череп вскрыл, нет — просто кровь из рассеченных бровей так залила ему глаза, что он бить стал по площадям, всё по плечам да по шее моей лупил. А я, дурак старый, сам свою левую сторону подставлял, прикрывая рабочую правую. Всю жизнь так — слепой глаз не помеха, когда чуешь врага нутром.
Мы разошлись, как два быка, тяжело дыша, харкая кровью. Оба шатаемся, глазами вращаем, пот глаза ест, а ноги — словно ватные. И опять сошлись. Не сговариваясь, как по команде. Я ему «двойку» в бок — он мне по плечу сверху. Да только у него запал вышел, полез он голову мою в «замок» брать, удушающий применить. Эх, мил человек, знал бы ты, что у нас, у казаков, борьба в крови! На земле мы половчее кулачных бойцов будем.
Я его под поясницу — раз! Подсечку — два! Грянулся он наземь, аж воздух из него с хрипом вылетел. Тут уж я его оседлал, прижал всей тяжестью, да и давай «молотить» — кулак в кулак, да ребром ладони, как кувалдой по наковальне. Раз, другой, третий… Вижу — обмяк супостат, руки плетьми упали. Встал я, шатаясь, в глазах черно, в ушах колокол церковный заливается. Спина ноет — видать, успел он мне пару раз в спину приложиться, пока я его на песке елозил.
Помню, как Итиро на помост выскочил, руками машет, горло дерет — а я только гул слышу. Как в палатку волокли — как в тумане.
Очнулся я уже в повозке, трясет — мочи нет. Закутан в одеяло, в руках кубанка сжата, а на душе — кошки скребут. Провалил дело! Ни связи, ни помощи, ни Да Цзе не разыскал… А потом вдруг — словно ледяной водой по хребту. Сунул руку в подклад шапки, где письмо зашито было, — а там пусто! Пальцы по шву шныряют, а бумаги нет.
Сердце — в пятки, руки затряслись. Перетряхнул кубанку, изнанку вывернул — нет! Сгинуло! То ли выронил в пылу той драки бестолковой, то ли вытащили, пока я без памяти лежал… Если письмо у Итиро в руках — считай, покойник я. А если у кого другого? Хоть бы кто из наших, хоть бы шпион какой… Хотя, ежели письмо прочитают да поймут, о чем там, — считай, выдал я себя с головой. И ведь как обидно: всю жизнь — по острию ножа, а тут — такая оплошность. Или это не оплошность? Кто-то же знал, куда я его спрятал. Кто-то из своих…
Я помалкивал, зубы сцепив. Лишнее слово в такой обстановке — что веревка на шею. О пропаже — ни гу-гу. Одно лишь в голове билось: неужто выронил? Иль какой ушлый «доброхот» приметил, как я письмо в шапку прятал, да выудил? Теперь вся надежда на то, что коль нашли, так прочтут да в нужное место снесут, а не в печку выкинут. Впрочем, дураку ясно: на авось полагаться — верный путь к петле. Надобно новое писать, да пуще прежнего скрывать. Сперва контакт наладить, хоть с кем, лишь бы весть ушла — мол, живой, гады, живу и пользу приношу, да не ту, что вы чаете.
Отрубился я в телеге — усталость, будь она неладна, навалилась пластом. А очнулся от того, что в харю плеснули ледяной водой, да так, что аж дыхание перехватило. Лежу, лицо — будто огнем горит, в нос шибает едким духом трав да аммиака. Итиро стоит, лыбится, как сытый кот.
— Пора работать, — цедит, гад. — Подзарядился, отдохнул, хватит баклуши бить.
— Чтоб тебя трубой переебало, — процедил я сквозь зубы, по-русски, чтоб не понял ни черта.
Японец лишь хмыкнул, глаза в кучку сбежались от веселья: — Из уважения к твоим доходам, сделаю вид, что не слышал. Иди, собирай кости в кулак, да на стрельбище марш. Есть у нас обновки, как раз по твоим чертежам с противовесами вышли.
Я поднялся, пошатываясь — ребра болят, спина гудит, будто меня телегой переехали. Схватил полотенце, лицо вытер, чувствуя, как морщится кожа от ссадин.
— Что, деньжата потекли, так ты сразу в конструктора подался? — усмехнулся я, глядя ему прямо в глаза. — Раньше-то на один вариант еле наскребал, а теперь вон, «линейку» открыл. Видать, знатно на ставках поднял, пока я там с французом кости ломал?
Боли я не показывал. Наоборот, расправил плечи, хоть и хрустело всё внутри, как сухой валежник под сапогом. Итиро, конечно, думает, что я — зверь дрессированный, на привязи у него. Пусть думает. Чем больше он уверен, что я — лишь придаток к его «трубе», тем меньше он будет ждать от меня подвоха. А я пойду. И на стрельбище пойду. Может, там, среди порохового дыма да лязга железа, удастся мне так «настроить» его «противовесы», что при первом же залпе они разлетятся в щепки, да еще и прихватят с собой всю мастерскую. Оружие — оно ведь, мил человек, хозяина себе ищет, а мое сердце с Итиро не в ладах.
— Пожалуй, так оно и есть. Бои принесли изрядную прибыль. Господа военные неохотно жалуют капиталы на дела с неверным исходом, хотя мы всё еще впереди прочих партий, — Итиро согласно кивнул головой. Отношения наши нельзя было назвать дружескими, но, по крайней мере, мы уже держались как добрые приятели. — К тому же, то, что ты сподобился намять бока начальнику бронешагоходного отряда, — дело немалое. Ха-ха! Как только он проведал, что ты артиллерист из отдела разработки противошагоходных орудий, так немедля сюда примчался. Крайне жаждет встречи с тобою. Собирайся, брат, пойдём докажем ему, что век его жестянок давно прошёл. Впрочем, сперва он просил устроить вам более уединённое свидание. Сказывает, желает побеседовать с идейным противником.
— Но он же технарь, — удивился я. — Начальник ремонтной мастерской.
— Был им, — согласился инженер. — Ныне же он командир бронешагоходной дружины. Обучился пилотскому делу, командует взводом из четырёх машин. Выходит весьма символично, что именно артиллерист так лихо разделал его под орех. Полно, приводи себя в надлежащий вид, и двинемся. Да, кстати, обмундирование твоё казачье прибыло. Не поручусь, что сшито именно на тебя, но казаки, что ведали сим делом, обещали, что должно быть впору.