Снег и Шелк
Шрифт:
Бай Лин осмелился заговорить первым. Его голос, обыкновенно звонкий и насмешливый, звучал так тихо и глухо, будто свеча погасла.
— А вы помните, как мы познакомились? Цзинь Сан и Ао Мэнь тогда уже дружили. Со мной общаться никто не хотел. Говорили, что я возился с поросятами, — он усмехнулся, невесело покачал головой. — Знай я тогда, что это будет не самой моей большой бедой — и думать бы не стал. А Цзинь Сан подошел ко мне и сказал: ты красиво пишешь. Научи и меня. Я тогда подумал, странный он. Чего ему от меня надо? Думал, что он надо мной посмеется, как и все. Но согласился зачем-то… Теперь вот его взяли во дворец, а я провалился.
— Неизвестно, что для тебя лучше, — возразил Фан Эр. — Смог бы ты служить при князе? Он — да, а ты?
Бай Лин пожал плечами, смутившись.
— Не знаю… Я всегда говорю, что думаю. Наверное, так бы меня казнили еще раньше.
Он засмеялся, но никто больше его не поддержал, и юноша прикусил губу, проглотив неуклюжий, неловкий смешок. Неожиданно поднял покрасневшее лицо Сюй Кан:
— Меня они тоже вдвоем нашли. Я тогда сбежал от упражнений и ловил карпа в пруду. По мне видно, что я никогда не любил цигун и тайцзи, — пошутил он. Сюй Кан был из тех, кто не только никогда не обижается на шутки, но еще изобретает новые и радуется, когда выходит смешно. — Цзинь Сан спросил, кого я ловлю такой здоровенной палкой, крокодила или водяного дракона. Ао Мэнь смотрел с таким любопытством, что я дал ему гарпун попробовать…
Сюй Кан тоже улыбнулся, вспомнив весну четыре года назад. Четвертый месяц выдался на редкость жарким, и они втроем, подоткнув подолы ханьфу, босиком прыгали по камням, брызгали водой во все стороны, ловили карпа на гарпун и хохотали до того, что кто-нибудь непременно падал в пруд — а потом сушились у маленького костра, пока не видел кто-нибудь из наставников, и жарили карпов на длинных обструганных палках, и ничего на свете не было вкуснее этой хрустящей жареной рыбы, пойманной только что, своими руками и с таким трудом. Цзинь Сан тогда сказал, что в южном море очень много рыбы, а Сюй Кан и Ао Мэнь ответили, что никогда не видели моря. Юноша обещал пригласить их в гости в Наньхэ и показать море, когда все закончится.
Но вот все закончилось, а Цзинь Сан не смог сдержать своего обещания.
Впрочем, друзья ни в чем его не винили — они всегда были заодно.
Потом они говорили о семьях. Перед самым страшным почему-то всегда вспоминается самое дорогое, то, о чем будешь жалеть напоследок. И хотя юные философы и без того редко виделись со своими родными, осознание того, что вот-вот они потеряют друг друга навсегда, сблизило их еще сильнее и впустило в сердце особенную, горькую тоску.
Бай Лин рассказывал об отце — тот был простым мясником, почти никогда не держал в руках трактатов, но мечтал, чтобы сын стал ученым и пошел делать карьеру во дворце или в управе. Он продал один десяток свиней из двух, чтобы купить сыну дорогие для их семьи книги и кисти, но Бай Лин даже не с первого раза сумел поступить — и ничего не сказал семье, не желая их огорчать. Он целый год работал в столице, то помогал по хозяйству старикам и одиноким вдовам, то устраивался в помощники к мясникам или птичникам, ночами не спал, зубрил трактаты и законы, но в конце концов накопил денег для почти безбедной жизни на следующий год и поступил на первый курс в ту же весну, что и остальные. Наверное, родители догадывались, но не сердились на него.
— Если меня не будет, кто о них позаботится? — вздохнул Бай Лин, глядя в землю. — У отца болят руки, ему тяжело резать свиней и носить в лавку туши. Матушка стареет, и сестры еще не замужем. На кого мне их бросить?
— У меня тоже сестры и братья маленькие. Совсем малыши еще. Сюй Нин шестнадцать, а остальным и тринадцати нет, — добавил Сюй Кан. Ему тоже было, что рассказать: о добродушном толстяке-отце, который возил через горную границу зерно и муку и хотел, чтобы сын стал большим чиновником. О матушке, которая из этой муки пекла самые вкусные лепешки, пирожные и лунные пряники с бобовой пастой, орехами и семенами лотоса. О том, как у них дома бывает каждый день шумно и весело.
— Они ждут меня домой на Праздник середины осени и на Праздник Весны, — голос Сюй Кана болезненно задрожал, прерываясь звенящими слезами. — Я обещал, что приеду. Я никогда не нарушал обещаний…
Они помолчали. Сюй Кан всхлипнул в последний раз и размазал слезы по щекам, стесняясь своей слабости перед товарищами.
— А мой отец всю жизнь верил в справедливость, — проговорил Фан Эр негромко, но твердо. — После самых тяжелых судов он говорил, что настоящий закон — это не то, что написано в трактатах и сводах, а то, что у нас вот здесь, — он прикоснулся к груди. Звякнули цепи на его руках, и этот глухой звук в полной тишине показался жутким. — Я не думаю, что он не пытался нам с вами помочь. Но полагаю, что и у него не получилось нас оправдать…
— Ао Мэнь никогда не рассказывал о своих родных, — задумчиво произнес Бай Лин, взглянув в сторону спящего друга. — Как вы думаете, есть у него кто-нибудь? Вдруг он сирота?
— Да… — тихо отозвался Сюй Кан. — Бедняга. Ему даже некого вспомнить. Наверно, ему тяжелее, чем нам.
— Наоборот, должно быть легче, — сказал Бай Лин, помолчав немного. — Он никого не оставляет и никого не теряет. И о нем никто не будет плакать, как о нас… Цзинь Сан тоже говорил, что Ао Мэнь никогда не рассказывал о своих родных. Ни разу. А ведь мы с вами знаем друг о друге все.
— Может, ему нечего рассказывать, — предположил Фан Эр. — Может, его родители умерли, когда он был совсем маленьким. Или бросили его… или отдали в чужую семью, о которой вспоминать не хочется. Так бывает.
Они говорили о нем так, словно его здесь не было, понизив голос, но все-таки вслух. Ао Мэнь лежал лицом к стене и слушал: глаза его были открыты, по щекам текли слезы, и он изо всех сил сдерживался, чтобы не всхлипнуть, чтобы плечи не задрожали, выдавая его. У него была семья. У него были отец и мать, и он помнил их так же ясно, словно они расстались вчера. Матушка была хорошим, светлым человеком, он считал ее прекраснее всех женщин на земле — добрая, веселая, с нежными руками, пахнущими жасмином и лавандой. Отец — высокий, статный, настоящая суровая северная вершина, и тем не менее такой же любящий и добрый, как мать. В детстве Ао Мэнь сидел у него на коленях, ел клубничные и персиковые танхулу и слушал заморские сказки. Потом, когда он стал старше, матушка танцевала с ним, а отец брал с собой кататься верхом в горах и учил техникам тайцзицюань.
Но все это было очень, очень давно.
И теперь, лежа на холодном отсыревшем бамбуке и слушая, как друзья вполголоса его жалеют, он чувствовал такую тоску, что хотелось завыть. И он сжимал в кулаке золотую печать — подарок лучшего друга — и мог только молиться про себя за то, чтобы все это поскорее закончилось. Он прекрасно знал, какая именно казнь ждет за измену престолу, и знал, что не выдержит долгой, мучительной боли. А еще больнее будет видеть, как вместе с ним страдают и остальные. Смерть от тысячи порезов — самое жестокое из всех возможных наказаний. Быстро от него не умирают. Но и долго еще никто не протянул.
Ночь тянулась бесконечно. По тому, что скоро наступит рассвет, стало ясно по самому холодному времени: небо из черного постепенно сделалось темно-синим, немного осветив мертвенно-бледным светом четверых пленников. Бай Лин, утомленный страхом, тревогой и ожиданием, задремал, пристроив голову к широкому плечу Сюй Кана. Сюй Кан тоже уснул, посвистывая носом, и во сне его лицо сделалось детски наивным и открытым, и он стал похож на того веселого и беззаботного толстяка-философа, каким был не так уж давно. Ао Мэнь не спал. Он смотрел в стену и ждал рассвета.
И вот первый луч солнца просочился под землю, нанизывая на себя темную и холодную решетку. Лица и рук коснулось ласковое летнее тепло, а света становилось все больше и больше — солнце летом вставало рано и быстро. Друзья проснулись так, будто и не спали вовсе, и вскоре услышали, как в темной галерее заскрипели засовы, застучали, хлюпая по лужам, сапоги солдат.
Всех четверых грубо вытолкали из темницы, поволокли вверх по лестнице и вывели во двор. От долгого сидения на одном месте резко вставать было непросто, и все стояли с трудом, шагали нетвердой походкой. Ао Мэнь прижимал к себе руки, до крови растертые большими, тяжелыми цепями, и щурился от яркого солнца, но все же с жадностью всматривался в дома, дороги, лавки, стяги северного князя, даже в лица людей, зная, что видит все это в последний раз.