Свои люди
Шрифт:
Германия, и это широко известно, довольно закрытая, кастовая страна. Она, в отличие от Америки, имеет своё специфическое отношение к иностранцам и вовсе не желает превращаться в страну эмигрантов. Это ощущаешь довольно быстро, несмотря на всю приторно-вежливую улыбчивость немцев. Одни эмигрантские семьи принципиально решают жить только в русской среде, читая и говоря только по-русски, другие так же категорично стремятся стать «немцами», ни в коем случае не общаясь со своими вчерашними собратьями — эмигрантами.
— Теперь мы — немцы, — решают эти люди. — С сегодняшнего дня ни одного русского словечка в доме, чтоб никто вообще не догадался, откуда мы приехали. Всё делаем только по-немецки. Говорим, одеваемся, живём…
Я знаю такие семьи. Смешно это смотрится со стороны, эта картинка напоминает мне хорошо знакомую.
В Москву и Ленинград одно время приезжало много деревенской молодёжи, так называемых лимитчиков. Парни и девушки селились в заводских общежитиях и изо всех сил стремились походить на «городских». Так же одевались, причёсывались, копировали манеры… И парень, приехавший на два-три года раньше своего деревенского земляка, считал себя уже столичным жителем и покровительственно похлопывал его по плечу: «Эх ты, деревня…» Конечно, за два-три года, проведённых в окраинном грязном общежитии, горожанами они не становились. Как написано в детской книжке — ослиные уши всё равно торчали. И нам, коренным столичным жителям, это было прекрасно видно.
Грустная аналогия? Так и эмиграция, как выяснилось, вовсе не увеселительное путешествие. Время первых охов и восторгов быстро проходит.
В Унне, лагере переселенцев, где обалдевшие от обилия продовольственных магазинов и выданных на руки настоящих немецких марок эмигранты слоняются, пересекаясь друг с другом на многочисленных тропках, мне повстречался старый еврей-москвич.
— Я — человек без ключей, — и он, доверчиво заглянув мне в глаза, похлопал себя по карманам. — Знаете, всю жизнь вот здесь лежала внушительная связка — ключи от дома, от рабочего кабинета, от машины, гаража, дачи. Ключи от квартиры дочери: мы с женой частенько забирали внучку из детского сада. И вот теперь, здесь, я — человек без ключей.
Заново устраиваться, обживаться, обставлять мебелью квартиры, заводить знакомых и друзей (хотя настоящие друзья, и каждый из нас хорошо это знает, бывают только старыми), а главное, заново учиться читать, писать, разговаривать на чужом языке. Всем ли это под силу?
В лучшей ситуации оказались старики и дети. Старики, потому что многие ещё не забыли язык своего детства — идиш, являющийся как бы производным от немецкого. И им его вполне хватает, чтобы объясниться с врачом и чиновниками «амтов», если там хотят понимать. А дети, потому что они дети и ловят язык со слуха, влёт, попадая в речевую среду детских садов и школ.
Родители, вчерашние повелители, оказались в роли униженных просителей. Захотят ли их дети-переводчики сходить с ними по неотложным делам или откажут по уважительной причине, как то: подготовка к завтрашней контрольной в школе или игра в футбол во дворе. Наши дети — народ занятой, не то что мы. А этот бесконечный поток писем из всевозможных инстанций — социала, арбайтзамта, больничной кассы, телекома или магазина, где вас угораздило заказать шкаф или тумбу под телевизор.
— Я каждый день подхожу к почтовому ящику и вздрагиваю, — сокрушённо вздохнул мой сосед-эмигрант. — Они целый день пишут. Зачем? Я не умею читать… — и он помахал перед моим носом внушительной пачкой писем. — В Харькове я был заслуженным изобретателем, начальником цеха, руководил людьми. Я знал, что сказать рабочим и какими словами. О, если я говорил, то они запоминали надолго. А здесь? Как я могу сказать здесь по-немецки? «Он пошла на базар»? Кто меня станет слушать? Я грамоте не обучен…
Куда идёт бедный эмигрант учиться грамоте? На арбайтзамовские курсы. «Шпрахи»— ещё одна неисчерпаемая тема эмигрантского фольклора. Сия горькая чаша мало кого минует. Здесь, как во времена Гражданской войны, за одну парту сели и взрослые дети, и их убелённые сединами родители.
— Отнесись к языковым курсам, как к очередному испытанию в эмиграции. Вначале «корабль», потом общежитие, теперь «шпрахи», — сказала одна моя мудрая знакомая. Её слова оказались пророческими.
Именно на арбайтзамовских курсах я прочувствовала, что такое немецкий «орднунг» в действии. Разбалованная вольным режимом работы в литературных редакциях, где сотрудники появлялись в своих кабинетах обычно часам к 11–12 утра, я была ярко выраженной «совой». То есть человеком, у которого пик работоспособности приходится на вечерние часы, ложащегося спать далеко за полночь и, соответственно, любящего поспать по утрам.
Германия же — страна «жаворонков». Здесь вообще все дела делаются с восьми до двенадцати утра. И только в эти часы функционируют разнообразные учреждения и бюро. После полудня начинаются обеды, всевозможные «кафе-паузы» и просто часы, не предусмотренные для приёма посетителей, и любитель поспать, как правило, оказывается перед закрытой дверью или неприступной секретаршей, произносящей текст, обозначающий наш расхожий — «не успел — значит опоздал».
Благодаря неколебимой привычке законопослушных бюргеров рано вставать и соответственно рано ложиться, вечерние улицы немецких городов в будние дни поражают своей тишиной и пустынностью.
— Обстановка, как в доме отдыха для пенсионеров, — определила ситуацию московская актриса, приехавшая ко мне в гости. — В девять вечера на улице ни души. Вымерли они все, что ли?
В общем, занятия на языковых курсах начинались ровно в восемь утра. Наш педагог строго фиксировал опоздания: «Фрау Кугель опоздала на две минуты, херр Мальковски на четыре, фрау Сохрина на пять…». И так каждое утро. За каждые полчаса опозданий нужно было представить «иншульдигунг», бумагу с печатью, заверяющую серьёзность причин твоего отсутствия. Занятия продолжались по восемь часов. Я не знаю, кто придумал такую систему изучения языка иностранцами и чем он руководствовался. По-моему, ясно, что больше пяти-шести часов в день интенсивно работать и запоминать все эти громоздкие неповоротливые конструкции, меняющиеся, как хамелеоны, немецкие глаголы, хитроумные отделяемые приставки, окончания прилагательных в падежах и прочие грамматические завалы просто невозможно.
В одной русскоязычной газете, выходящей в Германии, я к своему большому удивлению прочитала, что немецкий язык можно выучить за два месяца. Не знаю, может, и существуют такие особо одарённые люди. Однако же в сорок-пятьдесят лет выучить немецкий совсем не просто.
Как-то, сидя в одном доме местных немцев, я, привычно извиняясь за ошибки в моей речи, спросила:
— Скажите, а что, если бы ситуация в стране вынудила вас эмигрировать в Россию? Ну, предположим такую гипотетическую возможность, было же такое полтора века назад при Екатерине. И вам в ваши сорок пять — пятьдесят лет пришлось бы изучать русский?
По их вытянувшимся лицам я поняла, что моих знакомых такая перспектива явно не устраивает. Одна только мысль об этом повергла их в глубокое уныние.
— Так-то, — тоном победителя закончила я. — Поставили себя на наше место?
И испуганные немцы услужливо закивали головами.
Через полгода проживания в Германии я стала замечать, что мои дети говорят на чудовищной смеси русского и немецкого:
— Фрау Пикарт давала нам тринкать, — рассказывает мне дочь, придя из детского сада. — А мне эгаль, — машет рукой сын. — Я же ему анруфил…
Но вернёмся к арбайтзамовским курсам.
Так вот, к шестому уроку наша группа уже клевала носом и отвечала невпопад, к седьмому синхронно зевала, к восьмому спала, положив головы на жёсткие крышки парт. Мы могли откровенно ничего не делать, особенно в предпраздничные дни или неделю пьяного кёльнского карнавала, но ни разу нас не отпустили хотя бы на пять минут раньше назначенного срока. Положено — сиди!
Педагоги были разные. Были чудесные, всеми обожаемые — интеллигентные доброжелательные люди, настоящие профессионалы своего дела. Были чиновно-формальные, пришедшие преподавать случайно, так как работы по их основной специальности на тот момент не представилось. Были и такие, которых я бы просто не допустила к работе с иностранцами. По причине их глубокой, тщательно скрываемой, но всё-таки прорывающейся острыми углами мелочей неприязни к чужеродцам, приехавшим в Великую Германию есть чужой хлеб.