ЖАНРЫ

Моя придуманная страна
Шрифт:

Моя семья отличается розыгрышами, но ей не хватает утончённости в вопросах юмора. Единственные шутки, которые они понимают, — это немецкие сказки о доне Отто. Взглянем на одну: некая очень элегантная сеньорита случайно пукнула и, чтобы это скрыть, шумно затопала. Тогда дон Отто ей говорит (с немецким акцентом): «Ты сломаешь туфлю, сломаешь другую, но никогда не прозвучишь так, будто вляпалась в фуфло». Написав это, я плачу от смеха. Я пытаюсь рассказать об этом мужу, но рифма непереводима, и даже в Калифорнии у расистской шутки нет ни малейшего изящества. Я росла среди шуток галисийцев, евреев и турков. У нас чёрный юмор, мы не упускаем случай подтрунить над остальными, кто бы они ни были: глухонемые, отсталые, эпилептики, чернокожие, гомосексуалисты, священники, «неработающие» и т. д. Наши шутки затрагивают все религии и расы. Впервые услышав выражение «политически корректный» в сорок пять лет, я так верно и не объяснила своим друзьям и родственникам в Чили, что оно означает. Однажды я захотела раздобыть в Калифорнии собаку из тех, которых специально обучают для слепых, но отстранённых от непосредственного дела, поскольку животные не прошли суровую тренировку. В своём заявлении я неудачно упомянула о том, что хотела бы себе собаку-«отказника», и в ответ по электронной почте меня сухо просветили, что термин «отказник» уже не используется, и теперь говорят, что животное «поменяло род занятий». Кто-нибудь попробует объяснить это в Чили!

Мой смешанный брак с американцем-гринго не так уж и плох. Мы приходим к компромиссу, хотя бoльшую часть времени ни один из нас не понимает того, что говорит собеседник, потому что мы всегда готовы предоставить друг другу презумпцию невиновности. Главное неудобство состоит в том, что мы не разделяем единого чувства юмора. Вилли всё ещё не верит в изящное звучание кастильского языка, а со своей стороны я никогда не знаю, какого чёрта смеётся он. Единственное, что нас единодушно развлекает, — спонтанные речи президента Джорджа У. Буша.

Где рождается ностальгия

Я часто говорю, что для меня ностальгия ведёт отсчёт с военного переворота 1973 года, когда моя страна настолько изменилась, что уже невозможно её узнать, но на самом деле стоит начинать задолго до него. Моё детство и юность отмечены путешествиями и прощаниями. Мне не удавалось обосноваться в каком-то одном месте, я тут же вынужденно собирала чемоданы и отправлялась в другое.

В девятилетнем возрасте я оставила дом детства и с особой грустью простилась со своим незабываемым дедом. Чтобы я чем-то занималась в путешествии до Боливии, дядя Рамон подарил мне карту мира и полное собрание сочинений Шекспира, переведённых на испанский язык, которые я поспешно проглотила, перечитала не раз и до сих пор храню. Меня очаровывали эти истории о ревнивых мужьях, которые убивали своих супруг платком, королях, кому их враги загоняли яд в уши, любовниках, которые кончали собой из-за непорядочных связей. (До чего другой была бы судьба Ромео и Джульетты, общайся они по телефону!) Шекспир для меня начался с кровавых и страстных историй, опасный путь для авторов, кому выпало жить в эру минимализма. В тот день, когда мы высадились в порту Вальпараисо, в направлении к провинции Антофагаста, где мы сели бы в поезд до Ла-Паса, мама дала мне тетрадь с наставлениями начать дневник путешественника. С тех пор я писала почти каждый день; это самая сильная привычка из тех, что у меня есть. По мере продвижения поезда менялся пейзаж, и вместе с ним что-то рвалось внутри меня. С одной стороны, я чувствовала любопытство к новому, которое проносилось у меня перед глазами, а с другой — непреодолимую грусть, которая затвердевала внутри меня. В боливийских деревушках, где останавливался поезд, мы покупали кукурузу в початках, пресный хлеб, казавшийся гнилым чёрный картофель и вкусные сладости. Всё это нам предлагали боливийские индианки в разноцветных шерстяных юбках и чёрных, грибовидной формы, шляпах, какие носят англичане-банкиры. Я отмечала всё в тетради с цепкостью нотариуса, словно бы уже тогда предчувствовала, что лишь писанине под силу прочно обосновать меня в реальности. Из окна мир виделся нечётким сквозь пыль на стёклах и с размытыми очертаниями из-за спешки поездки.

Эти дни встряхнули моё воображение. Я слышала сказки о духах и демонах, которые кружились в заброшенных деревнях, о мумиях, украденных из осквернённых могил, о холмах из человечьих черепов — некоторым было более пятидесяти тысяч лет, такие выставляли в музей. На уроках истории в школе я выучила, что по этим пустошам месяцами ходили первые испанцы, которые прибыли в Чили из Перу в XVI веке. Я представляла себе эту горстку воинов с бредовыми глазами в красных доспехах, скачущих на вымотанных лошадях, в сопровождении множества пленных индейцев, несущих продовольствие и оружие. Это был подвиг неоценимой смелости и безумных амбиций. Мама прочла нам несколько страниц об исчезнувших атакаменьо и ещё несколько о кечуа и аймара, рядом с которыми мы заживём в Боливии. Хотя я не догадывалась, в этом путешествии началась моя судьба бродяги. Дневник существует до сих пор — просто мой сын прячет его и отказывается показывать, поскольку знает, что я его разорву. Я раскаялась во многих, написанных мною в молодости, вещах: пугающих стихотворениях, трагических историях, записках самоубийцы, любовных письмах, сочинённых несчастными возлюбленными, и особенно в том банальном дневнике. (Берегитесь, начинающие писатели: не всё написанное стоит хранить как пособие для будущего поколения.) Дав мне ту тетрадь, мама предчувствовала, что волей-неволей я утрачу свои чилийские корни и что за неимением места, где бы их закрепить, я была вынуждена сделать это на бумаге. Начиная с этого мгновения, я пишу всегда. Я переписывалась с дедушкой, дядей Пабло и родителями некоторых подруг — терпеливыми сеньорами, с кем делюсь своими впечатлениями о Ла-Пасе, о его коричневых горах, непробиваемых индейцах, столь тощих на вид, что их лёгкие словно бы постоянно наполняются пеной, а разум — галлюцинациями. Я писала не своим ровесникам, а лишь взрослым, потому что они мне отвечали.

В детстве и юности я жила в Боливии и Ливане, следуя судьбе дипломата, «мужчины-шатена с усами», о котором мне не раз заявляли цыганки. Я выучила что-то по-французски и по-английски; также я употребляла пищу подозрительного вида, не задавая вопросов. Мягко говоря, моё образование было хаотичным, но я восполняла огромные пробелы информации, читая с прожорливостью пираньи всё, что мне попадалось под руку. Я путешествовала на кораблях, самолётах, поездах и автомобилях и всегда строчила письма, в которых то, что я видела, невольно сравнивала со своим единственным и вечным ориентиром: Чили. Я не разлучалась ни с фонарём, который служил мне для чтения даже в самых неблагоприятных условиях, ни с дневником, в котором я описывала свою жизнь.

Проведя два года в Ла-Пасе, мы со всевозможными вещами отправились в Ливан. Годы в Бейруте для меня стали временем одиночества, проведённым дома взаперти и в школе. Как я скучала по Чили! Когда девочки, мои ровесницы, танцевали рок-н-ролл, я читала и строчила письма. Я приехала и узнала о том, что на свете живёт Элвис Пресли, когда он уже растолстел. Я одевалась в строгий серый костюм, чтобы действовать на нервы маме, которая всегда была изящной кокеткой, а сама, тем временем, грезила наяву о принцах, упавших со звёзд, которые спасли бы меня от пошлой жизни. На переменах в школе я с книжкой зарывалась в дальний угол патио, чтобы скрыть робость.

Приключения в Ливане резко оборвались в 1958 году, когда туда высадились североамериканские морские силы Шестого флота, чтобы вмешаться в насильственные политические события, которые чуть погодя разворошили страну. Гражданская война началась месяцами ранее, слышались выстрелы и крики, на улице была суматоха, а в воздухе царил страх. Город разделился на религиозные сектора, которые сталкивались друг с другом с накопленными веками недовольствами, пока армия пыталась навести порядок. Одна за другой закрывали свои двери школы, за исключением моей, потому что наш чересчур спокойная директор решила, что война — это не её забота ввиду того, что в ней не участвовала Великобритания. К сожалению, эта интересная ситуация продлилась недолго: дядя Рамон, испугавшись, что всё обернётся восстанием, отправил маму с собакой в Испанию, а детей обратно в Чили. Позже его и маму направили в Турцию, а мы остались в Сантьяго: мои братья в закрытой школе, а я с дедом.

Я приехала в Сантьяго в пятнадцатилетнем возрасте, в смятении, потому что, живя заграницей, провела несколько лет, не поддерживая старые дружеские связи и не общаясь с двоюродными братьями. Кроме того у меня был иностранный акцент, что в Чили считается проблемой, где людей «распределяют» по социальным классам по манере говорить. Сантьяго шестидесятых годов мне кажется достаточно провинциальным по сравнению, например, с великолепием Бейрута, который хвастался тем, что он — Париж Среднего Востока, но это не означало, что там спокойный ритм; им там даже не пахло, поскольку тогда нервы жителей Сантьяго были на пределе. Жизнь была неудобной и трудной, бюрократия подавляющей, расписания транспорта продолжительные, но я приехала с решением принять этот город в своём сердце. Я устала прощаться с местами и людьми и желала укрепиться на месте и никуда не ездить. Полагаю, что я влюбилась в страну из-за историй, которые рассказывал мне дед, и из-за способа, которым мы вместе обегали юг. Он научил меня истории и географии, показывал мне карты, заставлял читать национальных авторов, исправлял мою грамматику и орфографию. Как учителю ему не хватало терпения, хотя строгости было не занимать; он багровел от гнева, видя мои ошибки. А если оставался довольным моими заданиями, то награждал куском сыра Камамбер, который зрел в шкафу. При открывании дверцы запах гнилых солдатских сапог распространялся на весь квартал.

Мы с дедом жили душа в душу, потому что нам обоим нравилось молчать. Мы часами сидели рядом, читая или смотря на то, как дождь хлещет по стеклу, не чувствуя необходимости в разговоре. Полагаю, что у нас была взаимная симпатия и уважение. Пишу это слово — уважение — с определённым колебанием, потому что мой дед — авторитарный шовинист, он привык обращаться с женщинами как с нежными цветами, но мысль об их умственном превосходстве не приходила ему в голову. Я была мрачной соплячкой и пятнадцатилетней бунтаркой, которая обсуждала с ним всё на равных. Это ранило его любопытство. Он улыбался, развлекаясь, когда, защищаясь, я доказывала своё право на такие же свободу и образование, как у моих братьев, но, по меньшей мере, он меня слушал. Стоит упомянуть, что впервые он услышал слово «мачист» из моих уст. Он не знал значение понятия, и когда я объяснила ему смысл, то дед умирал от смеха. Мысль о том, что власть мужчин, такая естественная, как сам воздух, которым мы дышим, как-то называется, показалась ему гениальнейшей шуткой. Когда я полезла к деду с расспросами о той власти, он не отмалчивался. Всё же я думаю, что дед понял и, возможно, восхищался моим желанием быть похожей на него, сильной и независимой женщиной, а не жертвой обстоятельств, как моя мама.

У меня почти получилось стать такой же, как дед, но природа меня предала: у меня выступили груди — едва лишь пара слив над рёбрами — и мой план пошёл к чёрту. Взрыв гормонов для меня стал настоящей катастрофой. За какие-то недели я превратилась в закомплексованную девочку с пылающей от романтических мечтаний головой, чьей главной заботой было привлечь противоположный пол — задание не из лёгких, потому что мне не хватало даже минимального обаяния, и я постоянно ходила взбешённой. Я не скрывала своей ненависти к большинству знакомых мне мальчиков, поскольку и так казалось очевидным, что я куда умнее. (Я несколько лет училась прикидываться дурочкой для того, чтобы мужчины чувствовали себя на высоте. Нужно бы каждому увидеть, сколько труда для этого требуется!) Я провела эти годы, обуреваемая феминистскими идеями, которые бурлили в моём мозге, и мне было никак их не выразить структурированным образом. Ведь до сих пор ещё никто не слышал о чём-то подобном в моём кругу. В то же время мне хотелось быть как все остальные девочки, мои ровесницы, быть принятой, желанной, завоёванной, защищённой.

Моему бедному деду выпало на долю справляться с самым несчастным подростком в истории человечества. Ничто, кроме речей бедного старика, меня не утешало. Он говорил не так уж много. Иногда дедушка бормотал, мол, для того чтобы быть женщиной, я не плоха. Это не меняло факта, что он предпочёл бы внука, которого тогда обучал бы пользоваться своими рабочими инструментами. По крайней мере, ему удалось избавиться от моего серого костюма посредством простого метода сожжения одежды в патио. Устроив скандал, я в глубине души чувствовала благодарность, хотя была уверена, что будь я в той шмотке или нет, ни один мужчина никогда бы на меня не посмотрел. И, тем не менее, несколько дней спустя случилось чудо: передо мной объявился первый мальчик — Мигель Фриас. Я была в таком отчаянии, что схватилась за него как краб и больше не отпускала. Спустя пять лет мы поженились, у нас появились двое детей и мы жили вместе двадцать пять лет. Но лучше мне не забегать вперёд….

Поделиться с друзьями: