ЖАНРЫ

Критика цинического разума
Шрифт:

Однако в какой-то момент цивилизаторского процесса был до­стигнут пункт, начиная с которого оставаться на месте и принимать

бой стало более разумным, чем бежать. Рассмотрение того, как именно дело дошло до этого, не является темой нашего исследова­ния; несколько наброшенных пунктиром исторических понятий могли бы очертить контуры этой проблемы: экологическая конкурен­ция, возрастание плотности населения, неолитическая революция, разделение на мобильные скотоводческие культуры и оседлые зем­ледельческие культуры и т. д. Путь в «историю», к высокоразвитым культурам ведет через милитаризацию племен и далее, за ее преде­лы,— к государству.

Военный цинизм может появиться тогда, когда военно-психо­логическое развитие приводит к четкому очерчиванию в обществе трех типов мужских характеров, выделяемых в зависимости от их отно­шения к вооруженной борьбе: «герой», «склонный выжидать» и «трус». (Это деление уже намечается у тех видов животных, кото­рые обладают высоким уровнем внутривидовой агрессии, например в популяциях оленей.) Формируется определенная иерархия ценно­стей, на вершине которой располагается герой; такими, как он, в прин­ципе, должны быть все; геройство как путеводная звезда становится качеством, внутренне присущим мужчинам цивилизации, ориенти­рованной на борьбу и войну. Но в силу этого возникает необходи­мость в новой социально-психологической дрессуре человека, раз­виваемой с целью получить иное, не существующее в природе рас­пределение военных темпераментов. Трусость — как сырье, встречающееся в изобилии и присутствующее во всех,— должна быть переработана в жаждущее сражаться геройство или, по меньшей мере, в склонность выжидать, проявляя мужественную готовность к борьбе. Эту противоестественную алхимию представляли собой все виды воспитания солдат, существовавшие во всемирной истории воинствен­ных цивилизаций; свой вклад в это внесла дворянская семья, равно как и крестьянская семья, сыновья которой привлекались на воен­ную службу, а позднее — двор, кадетские учебные заведения, ка­зармы и общественная мораль. Героика была и остается — в какой-то мере вплоть до сегодняшнего дня — доминирующим культурным фактором. Культ агрессивного, победоносного воина проходит крас­ной нитью через всю историю письменных преданий, и там, где мы начинаем находить письменные источники, велика вероятность, что они окажутся жизнеописаниями героев, историями воинов, испыты­вающих множество превратностей судьбы; до появления письмен­ных источников существуют рассказы о героях, традиция которых уходит в бесконечность и теряется во тьме, скрывающей самые пер­вые устные предания *. Задолго до того, как потомки тех драчунов, рыцари времен первых Каролингов, облачившись в доспехи, вме­шались в европейскую историю и стали сами восхвалять себя в рыцарской поэзии, в племенах уже рассказывали завораживаю­щие истории о великих воинах эпохи переселения народов (эра Нибелунгов).

Разделение труда между представителями разных военных тем­пераментов представляется полным социального смысла; эти три типа репрезентируют три различных стиля ведения войны. Герои исполь­зуют те преимущества, которые во многих ситуациях, заставляющих вступать в вооруженную борьбу, обеспечивает нападение. Отсюда их вывод: нападение есть лучший вид обороны. Склонные выжидать составляют основную массу «разумной середины», которая вступа­ет в борьбу только тогда, когда без этого не обойтись, но в этом слу­чае сражается со всей энергией, однако способна и к тому, чтобы гасить ту опасность, которая может исходить от безрассудной храб­рости героев. Наконец, трус порой может спастись тогда, когда все прочие, которые «остаются на месте и принимают бой», оказывают­ся обреченными на гибель. Однако говорить об этом открыто не дозволяется — уделом труса должно быть презрение, потому что в противном случае не подействует алхимия, призванная превратить трусов, постоянно готовых к бегству, в агрессивных воинов. Образ героя безжалостно навязывается как высокий образец для подража­ния всем несущим военную службу группам мужчин. Герой греется в лучах славы, ему — полубогу войны — выпадают все почести, все общественное одобрение и все высочайшие оценки общества.

По отношению к этому идеалу, призванному существовать в душе, есть три позиции сознания, всякий раз избираемые в зависи­мости от того, кем являешься ты сам. Сам герой, если благодаря ус­пеху он поднялся выше сомнений в себе, сознает себя тем, кто жи­вет, достигнув зенита собственного идеала, чувствует себя блестящим и уверенным в себе человеком, способным исполнить свои собствен­ные мечты и мечты общества; он на своем опыте знает, что такое «великолепие» полубога; ему никогда не приходит на ум мысль о возможном поражении, отсюда захватывающее дух хвастовство уве­ренных в своей непобедимости героев в начале войны и после побе­ды. О психологии искушенных в войнах римлян многое говорит то обстоятельство, что они устраивали возвращающемуся из похода победоносному полководцу триумфальное шествие через свой город, где он мог быть специальным государственным решением объявлен богоподобным, а вместе с ним и народ, который таким образом при­учался «любить удавшееся»; но об их психологии многое говорило и то, что они помещали рядом с героем на триумфальную колесницу раба, который должен был постоянно повторять ему: «Помни, три­умфатор, что ты — смертный!» Этот апофеоз победителя, культ ус­пеха, культ военного божества и культ удавшегося принадлежит к социально-психологическому наследию человечества, доставшемуся ему от античности — и сегодня еще этот опыт снова и снова инсце­нируется, вызываясь из тьмы забвения, на спортивных аренах, вплоть до вершины триумфа — чествования победителей олимпиад. На картинах герои почти всегда изображаются молодыми; их невезение в том, что они рано умирают.

Вторую позицию по отношению к идеалу занимает склонный выжидать, то есть относительный герой. Пожалуй, он сознает себя человеком, который исполняет требования героической морали, но на которого не падает отблеск успеха. Идеал господствует и над ним, но не делает из него высокий образец для подражания. Он сражает­ся и гибнет, потому что так надо, и может довольствоваться уверен­ностью, что он готов совершить то, что необходимо. Он не чувству­ет, что постоянно должен что-то доказывать, подобно ярко выражен­ному герою, которому приходится даже специально искать опасности, чтобы не оказаться недостойным своего собственного образа *. Но за это склонный к выжиданию расплачивается тем, что оказывается «середнячком»; он ни в самом верху, ни в самом низу, и если дело кончается гибелью, то его имя упоминается только в общем списке погибших героев. Вероятно, надо усматривать хороший знак в том, что в современных армиях солдат — вплоть до самого высокого ран­га — воспитывается как воин, склонный выжидать (повиновение плюс самостоятельное мышление, «гражданин государства в воен­ной форме»), который не стремится завязать борьбу без всякого повода. Только в определенных военных и политических группиров­ках, отличающихся крайней ориентацией, еще сохраняется характер­ный агрессивный менталитет — таковы «ястребы», герои гонки во­оружений, те, кто тоскует по гегемонии.

Третью позицию по отношению к героическому идеалу занима­ет трус. Конечно, он пытается уклониться от того неумолимого дав­ления, которое оказывает на него образ героя, и стремится затерять­ся в массе мужественно выжидающих. Он вынужден скрывать, что он, собственно, антигерой; ему приходится надевать маску и по мере возможностей оставаться незаметным. Но, будучи импровизатором и молчуном, всегда способным тихой сапой добиваться своего, он не может допустить и того, чтобы образ героя беспрепятственно, без всякого сопротивления с его стороны вошел в его душу, поскольку в этом случае его угнетало бы чувство презрения к самому себе. У него уже потихоньку начинается разложение «Сверх-Я». В сознании труса содержится толика военного кинизма — и в то же время толика высокого критического реализма! Весь опыт собственных наблюде­ний и опыт самопознания вынуждают труса размышлять и смотреть в оба. Он не может во всеуслышание признаться в своей трусости — тогда его и подавно удостоили бы всеобщего презрения,— но точно так же не может просто взять и освободиться от нее. В нем начинает копиться — наверняка отравленный каплей презрения к самому себе — критический потенциал, направленный против героической этики. Поскольку трус вынужден притворяться сам, он становится более чувствительным к притворству других. Когда герои и склон­ные выжидать гибнут под ударами превосходящего противника, толь­ко трус, позволивший себе бегство, выживает. Отсюда сарказм: ло-шади — это то, что остается от героев.

Мы сейчас должны освободиться от иллюзии, что говорим о социально однородной армии. Чрезвычайно актуальным для солдат­ского цинизма является учет военных иерархий, которые в общем и целом соответствуют классовой структуре общества. В структуре феодальной армии мы видим, наряду с отрядами рыцарей-героев, большую ее часть — навербованных за плату рыцарей или наемни­ков, а кроме них — вооруженных слуг и помощников. Каждая из этих групп имеет и свою собственную, особую боевую мораль, разно­видности которой примерно соответствуют трем военным темпера­ментам. Рыцарю подобает сражаться, пусть даже он и сражается за весьма определенные материальные интересы, за социальный статус и за собственный образ аристократа; поэтому в его боевой морали особую роль должен играть мотив «чести»; там, где поставлена на карту честь, налицо избыточная мотивация, поднимающаяся много выше мелких и конкретных поводов, вплоть до того, что войну ве­дут ради самой войны. Иначе — с наемниками, которые превратили войну в профессию. Тут перед нами пестрое скопище времен ландс­кнехтов: часть в нем составляют наемники-рыцари, но главным об­разом — пехота, вплоть до нанятых для войны крестьянских сыно­вей из Швейцарии и т. п. Их мотив, заставляющий воевать, не мо­жет быть героическим, потому что наемный солдат (итальянское soldi означает «деньги») смотрит на войну как на свое рабочее место, а не как на арену, где'надо выказывать геройство, что не исключает уча­стия в солдатском героическом спектакле и даже некоторой героики, приниженной ремесленничеством. Наемники — это профессиональ­ные «выжидатели», они ведут войну, потому что война кормит их, и рассчитывают выйти живыми из боев. Этот род занятий как тако­вой и без того достаточно опасен, чтобы еще бросать вызов судьбе различными геройскими выходками. Наконец, на самой низшей сту­пеньке иерархии стоит слуга-оруженосец, воюющий прежде всего потому, что ему волею случая выпало родиться крепостным рыцаря, который не может без него ни забраться на коня, ни слезть с него, равно как и выбраться без посторонней помощи из своих доспехов. Оруженосцы выступали в роли своего рода военного пролетариата, невидимый и никогда не удостаивавшийся признания труд которого включался в победы господ, создавая их, подобно незаметной для глаза и присваиваемой господами прибавочной стоимости. Если не принимать во внимание коллизий, определяемых принадлежностью к мужскому полу и его идеологией, у слуги не было никакого «соб­ственного» мотива сражаться, кроме стремления сохранить, пока это удается, свою собственную жизнь. Для него было бы реалистично трусить всем сердцем.

Тут-то и возникает возможность для возникновения и развития военного цинизма, которая открывается, как это всегда бывает, на самой нижней, кинически-реалистической позиции. Его первый «великий» представитель — Санчо Панса. Не нуждаясь в долгих

раздумьях, этот маленький умный крестьянин знает, что имеет право на трусость, точно так же, как его бедный благородный гос­подин Дон Кихот исполняет долг быть героем. Но тот, кто смот­рит глазами Санчо Пансы на героизм его господина, с неизбеж­ностью видит сумасбродство и слепоту героического сознания. Это дерзкое военное Просвещение, которое неумолимо осуществляет Сервантес, позволяет постичь, что древняя страсть к героическим подвигам есть ставшая анахронизмом дрессура и что все представ­ляющиеся благородными поводы для вступления в борьбу не что иное, как чистые проекции, исходящие из рыцарской головы. Тогда ветряные мельницы оказываются великанами, проститут­ка — дамой, заслуживающей любви героя, и т. п. Чтобы оказаться в состоянии увидеть это, самому рассказчику нужен реалистичес­кий, пехотный, плебейский взгляд, а сверх того — социальное дозволение говорить на том языке, который соответствует этому «взгляду». Такое не могло произойти до начала позднего Средне­вековья, когда рыцари утратили свое превосходство в оружии и технике боя перед плебейской пехотой и когда вооруженные груп­пы крестьян все чаще стали одерживать полные победы над ры­царскими отрядами, состоящими из героев; с XIV века героичес­кая звезда закованного в железо рыцарства закатилась. Тем са­мым наступил момент, когда антигероизм обрел свой язык и когда стало возможным публично выразить взгляд труда на геройство. Стоило господам молча проглотить свои первые поражения, как слуги почувствовали свою реальную силу. Теперь можно было и реалистически посмеяться.

Устройство армии после Средневековья и вплоть до наполе­оновского, да, впрочем, и до нынешнего времени обнаруживает парадоксальное переворачивание изначально существовавшей вза­имосвязи между военной моралью и родом оружия. Античный герой вел бой в одиночку, точно так же, как при феодализме в одиночку сражался рыцарь; он утверждал свой героизм в сраже­нии один на один, а еще лучше — в бою, который он один вел против многих противников. Новый способ ведения войны, од­нако, постепенно обесценивает бой в одиночку; победа достига­ется благодаря строю и массовым передвижениям. Восходя к бо­евым порядкам римских легионов, современная организация войск резко понижает значение подлинно героических функций — от­чаянной атаки, удерживания любой ценой занимаемой позиции, боя один на один и т. п. Это означает, что требования быть геро­ем предъявляются все чаще и все больше к тем, кто по натуре своей и по мотивациям является скорее выжидающими или трусами. В современной пехоте поэтому приходится прибегать к шизоид­ной муштре, призванной воспитывать героев,— дрессуре, приуча­ющей к анонимной и неблагодарной храбрости перед лицом смер­ти. Высшие офицеры, которые в силу занимаемой ими стратеги-

ческой позиции подвергаются меньшей опасности, все более пере­кладывают геройский риск смерти на передовой на тех, кому «под­линно» нечего искать на войне, на тех, кто зачастую лишь слу­чайно или по принуждению был призван в армию (насильствен­ная мобилизация, шантаж бедных, вербовка с помощью алкоголя, служба в армии как выход для крестьянских сыновей, оказавшихся лишними в семье, и т. д.)*.

Как только в солдатской массе Нового времени нашлось мес­течко для обоснованного реализма трусов (кинизм), процесс разви­тия военного цинизма поднялся на новую ступень: он ответил на это современной разновидностью цинического королевского реа­лизма. Этому реализму, конечно, тоже известно, что у бедняг в военной форме не может быть никаких героических мотивов; но они все же должны быть героями и смотреть в лицо так называе­мой геройской смерти — так, как обычно это делали только ари­стократы. Поэтому армии, возникшие после Средневековья,— это первые социальные органы, которые методично практикова­ли шизофрению как коллективное состояние. В этом состоянии солдат есть не «он сам», а Другой — частица героической маши­ны. Время от времени случалось и так, что командующий армией приподнимал маску и давал возможность заметить, что он скорее отнимет у бедняг желание жить, чем позволит ему сохраниться. «Собаки, вы что же, собрались жить вечно?» Циник вполне по­нимает своих кинических собак, но тем не менее умирать все-таки нужно. Когда Фридрих II так, в патриархально-юмористическом тоне, говорит о пруссаках, мы слышим речь просвещенного гос­подского сознания на второй ступени его развития; оно разобла­чило надувательство с героизмом, но до поры до времени нужда­ется в героической смерти как в политическом инструменте, в данном случае — ради славы Пруссии. И в этом смысле — сдох­ни красиво! С этого момента такое циническое самоопровержение сводит на нет все благородные анонсы сражений.

Современное развитие видов вооружений прямо и косвенно оказывает сильное влияние на противоречие между сознанием героя и сознанием труса. Это противоречие оказало свое скрытое, неосознаваемое воздействие на спор о приоритете между кавале­рией, пехотой и артиллерией. Ведь в общем и целом может быть верно следующее правило: чем губительнее действует какое-либо оружие на расстоянии, тем трусливее может быть тот, кто им во­оружен.

Начиная с позднего Средневековья мы наблюдаем рост зна­чения видов оружия, убивающего на расстоянии, и превращение их в системы, предрешающие исход войны. С помощью ружья пе­хотинец без излишнего риска мог уложить наиблагороднейшего из рыцарей; в этом причина всемирно-исторического выбора в пользу огнестрельного оружия — в противовес вооружению

Поделиться с друзьями: