ЖАНРЫ

Критика цинического разума
Шрифт:

Голиаф: Хм. Ну, как хочешь. Рассказывать истории вместо того, чтобы сражаться... Странная идея. Что ж, я не прочь. Погоди, дай подумать... Итак, некоторое время назад со мной произошло нечто настолько обеспокоившее меня, что я по сей день не могу прийти в себя.

Ты знаешь, что я тогда победил в ходе Великой войны гиганта Капута и искоренил всех его приверженцев. Это был нелегкий труд, ведь их было много, и мне не так-то легко удалось выявить их всех и разоблачить. Они были очень хитры и прятались в рядах моих собственных соратников. В конце концов я установил мир и навел порядок, и казалось, что теперь все пойдет как надо. Но однажды я встретил гиганта, который, увидев меня, тут же закричал: «Ты — Капут, и я повергну тебя!» И тут же начал вооружаться до зубов, наводя на меня страх. Напрасно я пытался объяснить ему, что я — не Капут, потому что

именно я убил Капута собственными руками. Об этом тот, другой, не желал и слышать. Он громоздил друг на друга ужасающие вооружения, чтобы подго­товиться к сражению со мной, считая меня Капутом-убийцей. Он вооружался настолько безудержно, что и мне самому не оставалось ничего другого, кроме как вооружаться и вооружаться. Ничто в мире не могло убедить его, что я — не Капут. Он крепко вбил это себе в голову. Мы оба были убеждены, что Ка­пут ужасен и что его непременно надо победить, но я так и не мог внушить ему, что я — не Капут. Да... Со временем я и сам уже стал сомневаться, того ли Капута я убил тогда. Может быть, тот, кого я победил, вовсе и не был Капу­том, а Капут — это тот, другой, который сейчас противостоит мне и пытается свести меня с ума, утверждая, что я — это он. Но я вовсе не собираюсь дать ему победить себя. Я все время начеку. С тех пор мы не упускаем друг друга из виду ни днем ни ночью. Наши боевые корабли постоянно бороздят океаны, наши боевые самолеты постоянно в воздухе, чтобы тут же нанести удар, стоит про­тивнику только пошевелиться. Я не знаю, кто он такой, и я утверждаю, со сво­ей стороны, что он путает меня с кем-то другим, возможно, даже намеренно. Несомненно, во всяком случае, только одно — то, что мы вооружаемся, во­оружаемся и вооружаемся друг против друга.

Давид: Да, история скверная, что ни говори. Тебе не позавидуешь. Я даже затрудняюсь сказать, кто тут более безумен. И ты утверждаешь, что она правдива?

Голиаф: Разумеется. Хотел бы я, чтобы все это было выдумкой. Я уве­рен, что дальше будет еще хуже. Мне уже тошно от этого непрерывного воору­жения. Мне просто не повернуться среди этих танков и электрических контак­тов, которые стоит задеть — и начнут рваться бомбы.

Давид: Черт подери! Значит, ты уже не можешь и сражаться по-настоя­щему. Одно неловкое движение — и сам поднимешь себя на воздух. Что же ты мне сразу не сказал? А я-то собрался подраться с тобой, как бывало, когда ты еще был настоящим противником.

Голиаф: Раньше-то я бы вбил тебе обратно в глотку эти дерзкие слова. Но в чем-то ты прав. Я уже больше не гожусь в противники. Сказать по правде, мне уже до того худо, что я и не знаю, как оно будет дальше. Я совершенно измучен, мне каждую ночь снятся кошмары — ничего, кроме бомб, воронок, трупов, приступов удушья.

Давид: А я-то хотел еще сражаться с тобой. Ты ведь уже не великан, ты просто инвалид. Ты закончил?

Голиаф: Еще нет. Раз уж зашел этот разговор между нами, ты должен знать все. Последнее время мне постоянно снится один и тот же кошмар: мне снится, что я мышь, которая хочет смерти, потому что жизнь стала просто не­выносимой. Я ищу кошку, которая сделает мне такое одолжение. Я нахожу ее, сажусь перед ней и пытаюсь заинтересовать ее собой, но она не реагирует. «Это несправедливо с твоей стороны,— говорю я кошке,— ведь я еще мышонок и, должно быть, приятен на вкус, наконец, я довольно упитанный». Но кошка, эта пресыщенная тварь, только отвечает: «И я тоже довольно упитанная, сто­ит ли мне зря трудиться. Это было бы совершенно ненормально». Наконец мне насилу удается уговорить кошку. «Ладно, так и быть, я окажу тебе эту услу­гу,— говорит она.— Положи свою голову ко мне в пасть и жди». Я делаю, как она сказала. А потом спрашиваю: «И долго придется ждать?» Кошка от­вечает: «До тех пор, пока мне кто-нибудь не наступит на хвост. Тогда я реф-лекторно стисну зубы. Но ты не бойся, хвост свой я вытяну». Значит, это — смерть, думаю я про себя, держа голову в кошачьей пасти. Кошка вытягивает свой пушистый хвост и кладет его на тротуар. Я слышу шаги, смотрю, скосив глаз, на улицу, и что же вижу? По улице с песней идут двенадцать маленьких слепых девочек из сиротского дома имени папы римского Юлия *.

Давид: Боже всемогущий!

Голиаф: И регулярно как раз в этот самый момент я просыпаюсь, весь в холодном поту. Можешь себе представить.

Давид (задумчиво): Да, дело ясное.

Голиаф: Это ты о чем?

Давид: Ты выиграл, конечно. Мне нечем ответить на твою историю. Меня просто дрожь берет, как подумаю, что с тобой произошло.

Голиаф: В самом деле? Что ж, хорошо. Победа в рассказывании историй — тоже кое-что. Лучше, чем ничего.

Давид: Вероятно, это твоя последняя победа.

Голиаф: Тот, кто так велик, как я, еще не раз одержит победу.

Давид: Велик? А что это такое?

3. Сексуальный цинизм

Любовь — это такое времяпрепровождение. Для нее используется нижняя часть живота... Эрих Кёстнер. Фабиан. 1931

Я сделаю вам это ручкой, мадам... Пародия на шлягер

Женщина — это существо, которое одевается, бол­тает и раздевается. Вольтер

Сцена для появления сексуального цинизма и его гримас была под­готовлена идеалистическими идеологиями любви, которые отводили телу второстепенную роль в сравнении с «высокими чувствами». Как именно в деталях происходило это разделение тела и души, как стро­илась эта иерархия, следовало бы описать в объемной главе, посвя­щенной истории нравов и психоистории. Мы вынуждены начать с конца этой истории — с момента, когда уже сложились разделение и дуализм души и тела, сердца и половых органов, любви и сексу­альности, верха и низа, хотя и надо признать, что эти дуализмы уже не везде понимаются как враждебные противоположности.

В платонизме,— который (наряду с христианством) представ­ляет собой наиболее развитую западную теорию любви, оказываю­щую свое влияние вплоть до сегодняшнего дня,— мы тоже обнару­живаем постановку вопросов о происхождении разделения души и тела, о происхождении разделения полов, а также попытку их реше­ния; поскольку же Платон не мог или не хотел долго распростра­няться на эту тему, он использовал сокращенную форму. Тот, кто не собирается рассказывать длинную историю, ограничивается неболь­шим мифом, который представляет все самое существенное в сжа­том виде и в картинках. Послушаем же сказку про андрогинов из платоновского «Пира».

Вначале, как явствует из мифической поэмы, которую читает в кругу присутствующих Аристофан, человек был сексуально само­достаточным и совершенным существом — андрогином со всеми

атрибутами женского и мужского. Первочеловек имел четыре ноги и четыре руки, два лица и общий облик в виде шара, а также половые органы обоих полов. Что же удивительного в том, что это потрясаю­щее существо — андрогин — было крайне высокого мнения о себе? Завистливые боги, однако, придумали, как наказать наглую занос­чивость этого существа. Недолго думая, они разрезали этого перво-человека на два получеловека. Последние стали называться мужчи­ной и женщиной и были обречены на то, чтобы с обливающейся кровью душой искать повсюду другую половину, с которой они были разлучены, и на понимание, что часть — это не целое, а человек — это не бог. С тех пор оба получеловека ищут помощи у Эроса, кото­рый может соединить то, что должно составлять единое целое, и возвращает человеку его самого.

Это саркастическая история, которую можно понять превратно только в одном случае: если считать ее проявлением крайней наи­вности. Сказка об андрогинах занимает в ряду речей об Эросе осо­бое место — иронически-поэтическое и, следовательно, представ­ляет собой только момент или только фазу истины. Эта последняя, правда, при необходимости может быть выражена и так, но нико­им образом не может быть выражена только так и никак иначе. В платоновском диалоге происходит взаимная ироническая расшиф­ровка языка поэзии и языка философов — перевод вдохновенного в трезвое и трезвого во вдохновенное (что верно по отношению ко многим синтетическим, то есть рефлексирующим самих себя и изла­гаемым на альтернативном рациональном языке мифологиям). Только если вспомнить, сколь сильно греческая культура идеализирует и почитает человеческое тело, можно будет вполне постичь поэтичес­кий цинизм этой истории. Рассказчик развлекает своих друзей за пиром, рисуя им индуистского монстра с восемью конечностями и двумя лицами как первообраз совершенного человека,— да еще к тому же и круглого, как шар, неспособного к прямохождению и не имеющего гордой осанки, которой греческая этика тела придавала столь большое значение. Нельзя даже представить себе, что бы де­лала такая фигура на олимпийских играх.

Юмор, содержащийся в этой истории, раскрывается, как толь­ко становится видно, что совершенство здесь опять-таки проявляет­ся как недостаток — а именно как недостаток красоты. Поэтому жестокость бегов, разрезавших склонное к нарциссизму чудовище, имеет, с одной стороны, наказующий смысл, но с другой — откры­вает творческую перспективу. Ведь при разделении мужчины и жен­щины возникает — по иронии богов — в то же самое время красота человеческого тела. Только она и может указать направление для страстной и тоскующей любви. Будучи неразрезанным, шаровидное существо еще не может познать любовь, потому что в нем нет красо­ты, к которой стоит стремиться в любви. Поэтому только во втором единстве, возникающем из соединения разделенного, возможно дей-

Поделиться с друзьями: