ЖАНРЫ

Критика цинического разума
Шрифт:

ствительное совершенство, которое еще отсутствовало в первом един­стве — из-за отсутствия красоты. Начиная с этого момента в игру приходится включаться Эросу, богу, ведающему страстью к слия­нию и опьянением красотой,— раз уж такое соединение непременно должно произойти *. Только после разделения человеческие тела могут с наслаждением обнять друг друга — и руками, и ногами.

Весьма странная картина: представьте себе круг мудрых греков, которые пируют и ведут речь об Эросе, заставляющем стремиться друг к другу мужчину и женщину, и в то же время не допускают в свое общество ни одной женщины. На пиру, на людях, в Акаде­мии — повсюду мужчины со своими эротическими теориями пре­бывают в своем, чисто мужском обществе. Действительно ли они таковы, как то описывают эти теории? Ощущают ли они, что им недостает женщин в их мужском кругу? Чувствуют ли они недоста­ток противоположного, недостаток того, что приводит в волнение, недостаток объектов любви и целей, к которым может быть устрем­лено любовное томление? Представляется, что нет. Они явно чув­ствуют себя самодостаточными, как в духовном, так и в сексуальном отношении. В своем замкнутом мужском обществе они наслажда­ются сознанием того, что представляют собой самодостаточную, вза­имодополняющую группу, в которой наличествует мужское и женс­кое, жесткое и мягкое, отдающееся и овладевающее и т. д. В одно­полом дружеском кругу наличествуют все качества противоположных полов, и то, что кажется гомосексуальным сообществом, таит в себе широкий спектр бисексуальных познаний. Только так можно пред­ставить себе сегодня настрой первоначального платонизма. Трепет­ная атмосфера, пронизанная желанием достичь понимания, напол­няет Академию, этот храм мудрых мужских дружб; страсть к ум­ственному проникновению в предмет обретает среди них тот же оттенок, что и мечтательно-страстное стремление обрести возлюб­ленного, а само понимание может быть пережито как любовное опья­нение, которое доводит до такого состояния, в котором обыкновен­ное Я исчезает, ибо на его место встает нечто более великое, более высокое, всеохватное — энтузиазм, божественный миг, переживае­мый душой. Нужно хотя бы раз увидеть, как танцуют друг с другом мужчины южных стран,— увидеть эти звездные часы наивной и ясной бисексуальности, в которые нерасторжимо связуются сила и мягкость. В отношениях между наставником и учеником должен присутствовать этот мерцающий, таинственный свет, в котором юная душа, видя свойственные наставнику интеллектуальное горение и присутствие духа, предчувствует свое развитие и свое будущее, рас­правляет свои крылья и устремляется ввысь, постигая уже в настоя­щем свое грядущее великолепие, гарантом которого выступает на­ставник — как Состоявшийся. Эротические флюиды придают шко­ле стиль, который невозможно спутать ни с каким другим. Он накладывает свой отпечаток на дух диалогов, в которых все реплики

и ответы на них пронизаны эротически-диалектическим согласием, тем «да», которым встречаются все позиции и все повороты созна­ния. В комедийном круговороте мнений диалог превращается в по­ток, который, благодаря энергичному и ошеломляющему разблоки­рованию голов, освобождает сознание для того, чтобы оно обрело высшее из познаний, опыт опытов, достигая того экстатического универсума, который вспыхивает в душе одновременно как истина, красота и добро.

Опасности, заключенные в этой экзальтированной теории люб­ви, очевидны. Будучи философией дружбы, она неотделима от этой атмосферы узкого круга людей, и при любом переносе ее на более широкие круги неизбежно должна представляться отчасти непонят­ной, отчасти иррациональной, отчасти репрессивной. Как идеалис­тическая эротика, она должна казаться всем, кто не принадлежит к кругу друзей, проявлением далеких и фантастических грез. Отде­ленный от эротического силового поля школы, платонизм воспри­нимается как проповедь пресного и скучного спиритуализма. С это­го момента любовь к мудрости все более и более становится беспо­лой, утрачивает связь с нижней половиной тела и с ее энергетическим ядром. Начиная с упадка платонизма, выразившегося в его превра­щении в простую букву идеализма, у философии наступает наруше­ние половой потенции, а в эпоху христианизации она полностью превращается под покровительством теологии в нечто евнухоподоб-ное. Материалистические ответные удары не заставляют себя долго ждать. Благодаря бойцовскому настрою они обретают киническое качество. Однако поскольку мужчины и женщины по-разному по­знают притязания маскулинного идеализма, мы должны рассмот­реть две различные кинические реплики в ответ на идеалистическое неуважение к телу. Фактически и для той, и для другой есть хоро­шие иллюстративные примеры: сексуальный кинизм налицо и тогда, когда Диоген занимается самоудовлетворением на глазах у всех, и тогда, когда домохозяйки или гетеры дают почувствовать свою жен­скую власть чересчур умным философам.

1. Диоген, публично занимающийся онанизмом,— с этого начи­нается новая глава в истории сексуальности. Этим первым хэппенин-гом в истории нашей цивилизации античный кинизм демонстрирует остроту своих когтей. Такая демонстрация послужила основанием для того, что в христиански-идеалистическом словоупотреблении понятие «циник» стало означать человека, для которого уже ничто не свято, который заявляет, что готов ничего больше не стыдиться, и который с насмешливой улыбкой воплощает в себе «зло». Тот, кто произносит выспренние речи, ратуя за высокую любовь, за слияние душ и т. п., наталкивается здесь на радикально противоположную позицию. Сторонник последней заявляет, что сексуальное само­удовлетворение — это самая что ни на есть изначальная возмож­ность, которая есть у индивида. Не только официально санкциони-

рованная супружеская пара имеет шанс удовлетворить свои сексу­альные желания, к этому способен уже и отдельный человек — сме­ющийся мастурбатор на афинской рыночной площади. Плебейское рукоблудие есть демонстративный выпад, направленный против ари­стократической игры в слияние душ, равно как и против любовных связей, вступая в которые, отдельный человек позволяет надеть на себя ярмо зависимости ради удовлетворения своих сексуальных вле­чений. Сексуальный киник противопоставляет этому с самого нача­ла не отягощенное угрызениями совести самоудовлетворение.

Стоит кинику встретить кого-нибудь, кто желал бы внушить ему, что он вовсе не животное, как Диоген извлекает из-под тоги свой член: это — нечто животное или нет? И вообще: что ты име­ешь против животных? Если появляется кто-то, кто хотел бы отри­цать животную основу в человеке, кинику приходится демонстриро­вать этому своему оппоненту, насколько близко расположена рука от члена. Разве не исключительно благодаря прямохождению чело­век обрел такое положение тела, при котором обнаружил, что его руки находятся как раз на уровне гениталий? Разве нельзя опреде­лить человека,— выражаясь языком антропологии,— как мастур­бирующее животное? Не может ли его сознание полной самодоста­точности проистекать в общем и целом именно из вышеупомянутого последствия перехода к прямохождению? Как бы то ни было, а чет­вероногие избавлены от подобных сложных анатомически-философ­ских проблем. Мастурбация на самом деле постоянно сопровождает нашу цивилизацию как интимно-философская и моральная «пробле­ма». В сфере, связанной с либидо, она играет ту же роль, что и само­рефлексия в сфере духовной. Она в то же время представляет собой мостик от мужского кинизма к женскому, и совершенно особо — к тому кинизму, который наблюдается в современных женских дви­жениях. И здесь тоже онанизм считается вспомогательным сред­ством для эмансипации; и здесь он также восхваляется и практику­ется — как право, которое надо отвоевать для себя, и как удоволь­ствие, которым человек не обязан никому, кроме себя самого.

2. Говорить о женском кинизме — предприятие затруднитель­ное в методологическом плане, поскольку история «женского созна­ния» документирована на протяжении всех предшествующих вре­мен лишь косвенно, через посредство мужской традиции. Правда, некоторые дошедшие до нас анекдоты * позволяют, по меньшей мере, поставить вопрос о женском кинизме и свойственном для него взгляде на вещи. Разумеется, это истории, которые рассказывались перво­начально с мужских позиций и с самого начала выражали мужской, свойственный цинизму Господина взгляд на женщину как на про­ститутку и сварливую мегеру-жену. Однако в некоторых случаях достаточно лишь немного изменить угол зрения, чтобы те же самые анекдоты обрели иной смысл, выставляющий женщин в выгодом свете. Как правило, они отражают типичные сцены «войны полов»,

в которых обнаруживается, что мужчина выступает в роли более слабого. А это происходит с ним преимущественно в двух сферах — в сфере сексуальной зависимости и в сфере домашнего хозяйства.

Первый пример — история, выставляющая великого философа Аристотеля в роли шута, которую ему пришлось исполнять под вли­янием любовных чар. Анекдот о нем гласит, что он однажды столь страстно влюбился в афинскую гетеру Филлис, что стал совершенно безвольным и, не задумываясь, исполнял ее капризы. Так, извест­ная проститутка приказала мыслителю встать перед ней на четве­реньки и ползать, а он, готовый на все в своем безволии, позволил превратить себя в шута, повинуясь ей; он смиренно ползал по земле, выступая в роли животного для верховой езды у своей повелитель­ницы. Этот анекдотический мотив * отражен в картине Ганса Баль-дунга Грина, нарисованной в 1513 году — во времена Уленшпиге­ля — по сюжету, заимствованному из «Lai dAristote» средневеко­вого французского поэта. На этой картине седобородый философ изображен ползущим на четвереньках по обнесенному стенами саду, с повернутым к зрителю лицом, а широкозадая Филлис с брюшком сидит на его спине, держа в левой руке узду, которой взнуздан вы-соколобый философ, правой же рукой, манерно отставив мизинец, сжимает изящную плеточку. Взгляд ее совершенно отличается от устремленного прямо на зрителя взгляда униженного философа. Она, в этаком старонемецком чепце, слегка наклонив голову, смотрит прямо перед собой, на землю; ее плечи покаты, ее тело несколько неуклю­же, дородно и меланхолично. Кинический смысл истории таков: красота поднимает свою плетку над мудростью, повелевая ею; тело побеждает разум; страсть заставляет подчиниться дух; обнаженная женщина торжествует над мужским интеллектом; разум не может устоять перед весомостью таких аргументов, как груди и бедра. Без­условно, здесь сказывается наличие некоторых расхожих представ­лений о женственности, но суть не в них, а в том, что они описывают возможность женской власти. На картине Грина размышлениям предается уже не философ, а гетера. Разумеется, она «всего лишь проститутка», и все же вовсе не «жаль, что она проститутка». Она обретает в этом возможность собственной независимости. Та, кото­рой удалось оседлать Аристотеля, возможно, была опасной женщи­ной, но уж никак не заслуживала презрения. То, что какая-нибудь Филлис желает ехать верхом на умном мужчине, должно, с одной стороны, быть предостережением для него, а с другой, однако, мо­жет дать ему опыт, позволяющий узнать, к чему это приведет. Она, наклонив в задумчивости голову, видит то, что ждет впереди, то, чего он там, внизу, кажется, еще опасается; ей ясно, что все это только начало и что Аристотель не долго будет столь глупым. Для него, правда, все началось на четвереньках, «в партере», но если он так умен, как утверждают, все кончится тем, что кое-кого положат на обе лопатки.

Чем умнее мужчина в своей профессиональной сфере, тем бо­лее глуп он дома; чем большее ува­жение он вызывает у обществен­ности, тем большего презрения заслуживает в своих собственных четырех стенах. Такую мораль можно было бы извлечь из исто­рии о Сократе и Ксантиппе, если попробовать прочесть ее под уг­лом зрения женского кинизма. Этот философ вошел в историю не только благодаря своему искусст­ву ставить вопросы и вести глу­бокие беседы, докапываясь до ис­тины, но и благодаря своему во­шедшему в поговорку несчастному браку. С тех пор, как его супруга устроила ему сущий домашний ад на земле, имя Ксантиппы превра­тилось в нарицательное: так ста­ли именовать всех тиранических и сварливых жен. Но достаточно чуть изменить угол зрения, чтобы увидеть отношения между Сокра­том и Ксантиппой в ином свете: злодейка Ксантиппа тогда пред­станет, скорее, жертвой того, кто кажется ее жертвой, а «истин-

ным» злодеем окажется, примечательным образом, Сократ. Если смотреть на дело с сегодняшних позиций, есть все основания изба­вить Ксантиппу от ее дурной репутации. И в самом деле нужно по­ставить вопрос, как Сократу вообще удалось дойти до столь не­счастной семейной жизни, причем этот вопрос можно поставить в различных вариантах. Если Ксантиппа с самого начала была такой, как ее описывает легенда о Сократе, то мы вправе выказать свое непонимание нашему великому философу, потому что в этом случае оказывается, что он проявил достаточную халатность, выбрав в жены именно ее. Или он, будучи ироничным, полагал, что ворчливая жена — это как раз то, что нужно мыслителю? Если он с самого начала распознал ее «сущность» и сознательно пошел на такой шаг, то это говорит только о его скверном подходе к заключению брака: ведь он требовал от женщины провести всю ее жизнь с человеком, которого она очевидно только терпит, но не ценит. И наоборот: если Ксантиппа стала такой, как мы читаем о ней, только в браке с Со­кратом, то философ тем более предстает в весьма невыгодном свете,

поскольку выходит, что он сам причинял огорчения своей жене, со­вершенно не обращая на это внимания. Как ни поверни эту исто­рию, а настроения Ксантиппы так или иначе зависели от Сократа. Это — поистине философская проблема: как мыслитель и великий мастер задавать вопросы не смог разгадать загадку плохого настро­ения Ксантиппы? Великий акушер* истины был явно не в состоя­нии отверзть уста злобе своей жены и помочь ей разродиться сло­вом, которым она могла бы выразить основания своего поведения и право на него. Неудача философа часто состоит не в том, что он дает ложные ответы, а в том, что он забывает ставить вопросы, и в том, что он лишает некоторые свои познания их права стать «пробле­мой». Именно такими должны были быть его познания о Ксантип­пе — они являли собой нищету, которая не могла сохранить своего достоинства, достаточного для того, чтобы вторгнуться в мужскую монополию на проблемы. Философ не исполняет своего дела, если он терпит зло — то, в котором повинен он сам, или то, которое дано от природы; даже его способность «мудро» переносить зло сама по себе представляет собой духовный скандал, злоупотребление мудро­стью ради обретения слепоты. В случае с Сократом, как представля­ется, это злоупотребление косвенно отомстило за себя. Там, где мыс­литель не должен был позволять себе отождествления человеческо­го с мужским, последовал ответный удар реальности в виде личного семейного ада философа. Поэтому истории о нем имеют, как я пола­гаю, и кинический смысл. Они выдают действительную причину философско-клерикального обета безбрачия в нашей цивилизации. Определенный доминирующий род идеализма, философии и Вели­кой Теории вообще возможен только тогда, когда систематически уклоняются от познаний «иного рода».

Точно так же, как невозможно говорить о европейском государ­ственном цинизме, не затрагивая христианской этики, невозможно говорить о сексуальном цинизме в нашей культуре, не затрагивая христианского подхода к сексуальности. Подлинно вызывающие «цинические» жесты могут возникнуть только в ответ на идеализм и угнетение — в ответ на угнетение идеализмом. Поскольку христи­анская сексуальная мораль была построена на возвышенной лжи, высказывание-истины-в-противовес-этому приобретает агрессивные, отчасти — сатирические, отчасти — кощунственные черты. Если бы католическая церковь не утверждала, что Мария произвела на свет Иисуса, будучи девственницей, то неисчислимому множеству мужчин, настроенных сатирически-зло, не пришло бы в голову зу­боскалить на этот счет, обвинив мадонну в распутстве. Santissima puttana! Забеременеть от одного только Духа Святого — это дей­ствительно классный трюк. Несомненно, охотно строились всякие предположения о том, как себя при этом вел Святой Дух и как выпутался из этого щекотливого дела белый голубок — самая странная из всех птичек. Не был ли и он чересчур уж одухотво-

Поделиться с друзьями: