Критика цинического разума
Шрифт:
И Генрих Манн тоже имеет отношение к этой дате, он тоже был выдвинут символическим кандидатом в президенты от некоторых левых группировок и некоторых «носителей духовного начала». В этом году Манн написал эссе о мемуарах Наполеона. Для него Бонапарт был воплощением утопизма: корсиканец — это фигура, на которую была спроецирована леволиберальная мечта о «реальной политике», в которой осуществилось бы то, что обычно было немыслимым,— дух и дело, идеи и пушки пришли бы в гармонию друг с другом. Генрих Манн решительно не желает замечать «продуктивного цинизма» и мизантропических черт императора. Ему уже ничуть не мешает и то, что Наполеон презирал «интеллектуалов». При взгляде на императора французов либеральная интеллигенция
Веймарской республики — отнюдь не далеко уйдя от Юнгера, призывавшего к твердости руки,— пришла к мысли о том, что «неглубокие кровавые порезы» следует принимать как должное и неизбежное, если их производит человек такого калибра. Под знаком Наполеона ослабевает либеральное отвращение к макиавеллизму и страх перед ним — стоит только ему научиться прикрываться ссылками на великие идеи и жестокие необходимости.
Книга, к которой я обращаюсь чаще всего,— это мемуары Наполеона. Он написал их от третьего лица, что создает впечатление божественной безличности (и сделано это намеренно). Этим он не столько возвеличивает самого себя, сколько выражает почтение к судьбе, которая желала от него столь великих свершений и оправдывала его во всем. С высокой наблюдательной башни, единственной в своем роде и именующейся островом Святой Елены, он увидел и показал другим становление и самореализацию великого человека.
Великий человек, которого знал этот писатель, пронесся по миру, словно ядро по полю брани. Такой уж мощный импульс придала ему революция. Он в своей жизни был неотделим от идеи, имел с ней одно тело, один и тот же путь... <...>
...Либеральная идея умерла, ее больше нет. Но Наполеон как фигура обретает все большие масштабы, Европа наконец приближается к созданию своих Соединенных Штатов, как он того и желал... Гений Европы начинает добиваться своего — с опозданием на целый век...
Гений Европы понимает и смысл диктатуры, устанавливаемой повсеместно. Его либеральные современники лишь терпели ее, не понимая... Он был защитником неимущих. Он сдерживал посредством своей диктатуры именно то, что не замедлило наступить сразу же после него: власть денег. Военная диктатура народа, созданная властью духа для противодействия лишь материальным силам... <... >
Он сам — вождь сегодняшнего дня, интеллектуал, взявший в руки власть и использующий силу. Вожди всякого рода, пекущиеся сегодня о будущем людей, всегда делают то же самое. Его мемуары — наша настольная книга и руководство к действию, с их помощью мы приходим к пониманию самих себя.
Совершенно ясно, что он возненавидел бы и низверг то, что сегодня называется демократией и что ему представлялось ее гримасой... (Mann H. Geist und Tat: Essays. Miinchen, 1963. S. 125-129).
Идеи подобного рода Герберт Маркузе позднее назвал «самопреодолением либерализма»: к 1925 году даже либерально настроенные умы наивысшего ранга были готовы вышвырнуть за борт свои собственные идейные традиции — как иллюзии *.
Шпенглер видел впереди только предстоящую нам прусскую стойкость, с которой придется выносить закатные сумерки закосневшей цивилизации. Генрих Манн мечтал о светлом будущем. Когда в 1918 году вышел в свет первый том «Заката Европы», Генрих Манн вложил в уста французскому революционеру в одной из написанных им тогда сцен такие слова:
...Но она (власть разума) тайно растет во всех нас. Катастрофы только ускоряют ее рост. Мы принципиально желаем катастроф не в силу своей испорченности, а потому, что мы хотим счастья... (Op. cit. S. 137).
11. «Час просветления».
Великие признания расколотого сознания
Живешь ли ты сегодня? Нет, не живешь — ты влачишь призрачное существование, подобно привидению. Я редко встречал интеллектуала, который не соглашался бы с этим в час просветления. И лишь немногие что-то меняли на деле, постигнув это. Интеллектуалы продолжали жить, подобно призракам, бросаемые то туда, то сюда,— лишенные всякой опоры жертвы неразрешимого противоречия.
И. Р. Бехер. Путь к массе (Роте Фане. 1927)
В обманчивом двойственном сумеречном свете цинической структуры признания часто опережают возможные разоблачения. Они представляют собой виртуозные ходы возбужденного сознания, которое то и дело насильно навязывается с «исповедями» (ср. «необходимость в признании», о которой говорит Т. Рейк), чтобы обрести возможность выговориться, испытать катарсис и обрести внутреннее равновесие. Тот, кто живет в ногу со своим временем, вдоволь наслушался таких цинических исповедей, которые не меняют ровным счетом ничего; вероятно, они представляют собой наиболее ярко выраженный элемент того, что сегодня можно назвать духом времени. И несчастному сознанию ведомы такие наивысшие и типичнейшие его извращения, которые в большей степени, чем что-либо иное, носят на себе отметину десятилетия.
Феномен «часа просветления» так и бросается в глаза читающему следы историку. Веймар во многих отношениях является ну-дистским временем, эпохой разоблачения и обнажения — в политическом, сексуальном, спортивном, психологическом и моральном планах. Нудистско-исповедальная непреодолимая страсть являет собой оборотную сторону всех утонченно-изощренных простодушии и бесхитростностей, утомительных псевдоидеализмов и искусно подаваемых идеологий. Лучшие из авторов уже тогда выступали в роли феноменологов цинизма — Брехт, Толлер, Кёстнер, Рот, Дёблин, Томас Манн, Фейхтвангер, фон Хорват, Брох и др. Они опередили в этом профессиональную философию, которая до сих пор не ликвидировала этот отрыв.
Самый что ни на есть «светлый час» описал Эрих Кёстнер в своем «Фабиане» (1931). Место действия — Берлин, редакция газеты (ср. главу «Школа всего, чего угодно»). Кёстнер прекрасно знал эту среду по собственному опыту. Участники беседы: доктор Фабиан, германист, моралист; Мюнцер, политический редактор и Мальмю, редактор торгового отдела, оба законченные циники; а также доктор Заблудший, молодой человек, собирающийся стать журналистом, слишком неустойчивый и склонный приспосабливаться к
среде; позднее к ним присоединяется Штром, театральный критик. Все начинается с того, что требуется найти какое-то сообщение, которое можно было бы вставить на газетную полосу вместо пяти строк, снятых из речи рейхсканцлера. Среди запаса в наборе не удается найти ничего подходящего. Заблудший полагает, что еще поступит что-нибудь подходящее.
— Вам бы столпником быть,— сказал Мюнцер.— Или подследственным заключенным, а не то просто человеком, у которого времени хоть отбавляй. Если вам нужна заметка, а ее нет, значит, надо ее состряпать. Вот, смотрите! — Он сел, быстро, не задумываясь написал на листке бумаги несколько строк и отдал его молодому человеку.— Ну, а теперь бегом вниз, заполнитель пустот. Если этого мало, возьмите на шпоны.
Заблудший прочел написанное Мюнцером, прошептал едва слышно:
— Господи помилуй! — и опустился в шезлонг прямо на ворох шелестящих иностранных газет, как будто ему вдруг стало дурно.
Фабиан заглянул в листок, дрожавший в руке Заблудшего, и прочитал: «В Калькутте имели место уличные столкновения между магометанами и буддистами. Несмотря на немедленное вмешательство полиции, четырнадцать человек убито и двадцать два ранено. Спокойствие полностью восстановлено...»
— Но ведь в Калькутте не было никаких беспорядков,— нехотя возразил Заблудший...
— Не было беспорядков? — возмутился Мюнцер.— Попробуйте мне это доказать! В Калькутте всегда беспорядки. Может, прикажете нам сообщить, что в Тихом океане опять появился морской змей? И зарубите себе на носу: сообщения, которые нельзя опровергнуть сразу или разве что через несколько недель, соответствуют действительности. А теперь бегите в цех, да поскорее, иначе я велю заматрицировать вас и выпущу как приложение.