ЖАНРЫ

Критика цинического разума
Шрифт:

Когда англичане с помощью тотальных протезов своих боевых самолетов перелетали через Гималаи, причем систематически и целыми эскадрами, то это было вовсе не безумное стремление к рекордам и не выбрасывание на ветер денег, а символ превосходящей силы протезов Англии и Европы, который де­монстрировался всей Индии... (S. 59—60).

Насколько, спрашивается, великим путаником должен быть мыслитель, чтобы обрести способность видеть все с такой яснос­тью? Метод целиком проникнут безумием и совершенно понятен, если встать на точку зрения сумасшедшего. Впрочем, тот, кто не способен следовать за мыслью Туреля, может утешаться примером Гершема Шолема, который знал автора лично и уже в двадцатые годы не понял в его рассуждениях буквально «ни слова»*.

9. Политическая альгодицея.

Цинические космологии

и логика боли

Что представляет собой весь этот шум, производи­мый стройками, верфями, горнодобывающими пред­приятиями, битвами и книгами, если смотреть из космоса: да ничто в сравнении с земным шаром!

Освальд Шпенглер (Spengler О. Urfragen

Mimchen, 1965)

Даже тогда, когда суровые и непреклонные нацистские субъекты, вдохновляемые спортивным духом и укрывающиеся под маской ви­тализма, выказывали свои симпатии к протезной жизни, пытаясь таким образом избежать боли и страдания, они все-таки не могли обойти вопроса о значении последних. Ничто не требует столь на­стоятельно ответа на вопрос о своем метафизическом смысле, как боль и страдание, которые могут быть предвестием смерти. Поиск этого смысла порождается желанием знать, что означают ставшие безмерными страдания этого века, на кого падает ответственность за них и вкладом в какое великое целое Ъни могли бы являться.

Обыденный рассудок, предохраняемый рутиной от чересчур глубоких мыслей, не позволяет втянуть себя в дискуссии на эту тему. Благодаря этому он остается защищенным от явно выраженного цинизма. В большинстве случаев он лишь ограничивается сентенци­ей: такова жизнь. Однако того, кто решится поставить подобный вопрос и рискнет выработать какое-то «мнение» по поводу страда­ния, это заведет в область, в которой придется либо очень крепко держаться своих метафизических взглядов, либо сделаться циником.

Альгодицея — это смыслозадающая, метафизическая интер­претация боли. В эпоху модерна она заступает на место теодицеи — как ее оборотная сторона. Главный вопрос теодицеи был таким: «Как соединимы с существованием Бога зло, боль, страдание и неспра­ведливость?» Теперь вопрос звучит следующим образом: «Если нет никакого Бога и никакой высшей смысловой связи, то как мы вооб­ще еще способны выносить боль?» Тотчас же обнаруживается, что политика выступает в качестве эрзац-теологии. «Националисты» в большинстве случаев без малейших колебаний утверждают, что без­мерные страдания, которые пришлось вынести в ходе войны, имели свой смысл как жертва, принесенная на алтарь Отчизны; высокому полету таких идей мешает разве только тот факт, что проигранная война и навязанный победителями мир, равно как и разочаровываю­щие результаты революции, делают сомнительным этот смысл, при­даваемый страданиям националистами. Но признать, что «все было

понапрасну» и что безмерные муки вообще не имели никакого поли­тического смысла, было бы невыносимо для многих современников. Легенда о предательском ударе кинжалом в спину была вовсе не наивным мифом, а желанным и намеренным самообманом «правых». Ею же порождается и идея Гитлера о «горьком счастье».

Тот, кто ставит вопрос о смысле страданий, перенесенных во время мировой войны, оказывается втянутым этим вопросом в ту область, где сходятся политика, философия природы и медицинский цинизм. Мало кто-либо из ораторов отказывался в те годы от меди­цинских метафор: болезнь, раковая опухоль, операция и выздоров­ление благодаря перенесенному кризису. Гитлер говорил в «Mein Kampf» о бурной катастрофе, которую следует предпочесть вяло те­кущему политическому туберкулезу. Медицинские метафоры «пра­вых» отражали стремление искоренить болезнь как внутреннего врага «сталью и целительным огнем». «Левые» все же регистрировали двойственную опасность болезни:

Но если революционный пролетариат желает стать врачом, призванным произвести операцию, неотложная необходимость которой признана, ему нельзя то и дело пачкать руки, копаясь в открытых гнойных очагах болезни, иначе при операции сам хирург вновь занесет в тело пациента те отравленные веще­ства, удалить которые было его задачей (Muhsarn E. Wahrhaftigkeit // Fanal. 1928. № 2).

Еще более безжалостным, чем холодный — в хорошем смысле слова — взгляд врача, оказывается взгляд натурфилософа, который включает человеческие бедствия в функциональную взаимосвязь космоса. Под взглядом биолога, а тем более астронома, мелкие кон­вульсии человека становятся незаметнее, так, словно они были лишь орнаментом в небывало огромной игре становления и исчезновения. Рудольф Биндинг попытался в своих стихотворениях из цикла «Гор­дость и печаль» (1922) освоить такой биологический «великий взгляд»:

Герои гибнут

и сыновья уходят от матерей.

Все это — простые законы.

Дыхание и миг величественного хода вещей. «Погребальный плач»

И здесь квинтэссенция заключается в обретении героической твердости, в великом «Да», сказанном жестокому миру, в «гордос­ти», в подобном каменному блоку Я, которое становится героически-разумной машиной-для-себя. В нацистских школьных учебниках такое ценилось особо.

Политические альгодицеи строятся по элементарной схеме: от­ступление от сочувствия в чисто созерцательную холодность. Наи­высшей виртуозности в упражнениях такого рода достиг Эрнст Юнгер. Он принадлежит к числу мыслителей, стоявших на грани

между фашизмом и своего рода стоическим гу­манизмом,— мыслителей, которые, впрочем, не подпадают под столь упрощенные определения. Однако Юнгер, без сомнения, мастерски вла­дел современным циническим мышлением, при котором поза хладнокровия и чувствительная восприимчивость не исключают друг друга. В идеологическом отношении он практиковал эстетизированную политическую биологию, утонченно-функционалистскую философию во­инственного муравья. И его идеалом тоже был суровый и твердокаменный субъект, способный противостоять стальной буре. Его холодность стала платой за способность не сводить недре-маного ока с окружающих кошмаров. Эта спо­собность сделала из него наилучшего свидете­ля, который может поведать обо всех тех но­вых ужасах, которые появились в нашем веке. Поэтому было бы крайне непродуктивным стремление хоронить Юнгера, погребая его под чересчур плоским подозрением в фашизме. Если и есть автор, к которому точно подходит опре-

деление Ьеньямина, говорившего о «засланных агентах» в нашем столетии, то это Юнгер, который, как никто другой, умел занять тайный наблюдательный пост, с которого были видны как на ладони все структуры фашистского мышления и чувствования. Его жесто­кая созерцательность сочетается с ярко выраженной готовностью высказать лично пережитое. Если Юнгер, с одной стороны, солида­ризуется с предфашистскими тенденциями, то, с другой стороны, он, благодаря своей «жажде опыта», обнаруживает такое качество, которое не проявляется ни у одного фашиста и которое, в общем, говорит о стремлении к зрелой открытости миру и о либерализме — в том духе, который сегодня свойствен, скорее, новым левым.

В прозаических набросках из книги «Авантюрное сердце» встре­чается пассаж, проясняющий суть биологической альгодицеи Юнгера:

В густых зарослях за дюнами, среди буйно разросшегося тростника, мне посчастливилось во время своей привычной прогулки набрести на такое зрели­ще: большой лист осины с зияющей в нем круглой дырой. С ее краев, казалось, свисала бахрома, оказавшаяся при ближайшем рассмотрении множеством кро­шечных гусениц, вцепившихся своими челюстями в лист; вновь появившееся потомство бабочки распространялось по своей питательной почве во все сторо­ны, словно огонь.

Поразительным в этой картине было то, что разрушение выглядело абсо­лютно безболезненным. Бахрома из гусениц казалась волокнами самого листа, который как будто бы ничуть не потерял в своей субстанции. Здесь с такой ясностью было видно, как потери жизни уравновешиваются ее приобретения­ми; мне невольно вспомнилась фраза, сказанная Конде в утешение тем, кто

оплакивал шесть тысяч солдат, павших в битве при Фрайбурге: «Подумаешь! Одна-единственная ночь в Париже дает жизнь большему количеству людей, чем пало во время этой операции»*.

Поделиться с друзьями: