ЖАНРЫ

Критика цинического разума
Шрифт:

Он открывает второе царство — в переживании нравственного закона, того всевластного, безусловного (кате­горического) императива, который за­дает направление воле... Теоретический разум первого царства не может полу­чить доступа в это царство, здесь царит более высокий, практический разум, который раскрывает сферу сверхчув­ственного для волевой жизни...

В порядке, выстроенном Кантом, граница между первым и вторым цар­ствами совершенно непреодолима. Но терпимо ли такое разделение? Кант сам сломал глухую стену. В третьем царстве речь идет о «чувстве», о подчинении предметов опыта цели — благодаря способности суждения. Речь идет о цар­стве эстетического и целесообразного... (S. 54—56).

Но было бы напрасно искать в учении Канта ответ на вопрос о том факторе, который имеет самое решающее значение для совре­менной жизни. «Мы вступаем в пределы совершенно новой страны, в пределы четвертого царства, где нам открывается техника». Чет­вертое царство — Четвертый рейх — это царство изобретенного, впервые вызванного к существованию человеком, это — безмерный потенциал того, что еще возможно будет изобрести и реализовать. Техника, по Дессауэру, означает не что иное, как воплощение в дей­ствительность посредством изобретений образов Четвертого царства, которые таятся до поры где-то в вышних сферах. Кажется, будто техника вторгается в недоступную для нас, по мнению Канта, сферу вещи-в-себе, чтобы выработать и извлечь из нее доныне не наличе­ствовавшие предметы опыта — машины. Однако машина — это отнюдь не вещь-в-себе, отнюдь не какое-то творение, «стоящее вне», до возможности бытия которого не может дойти никакой рассудок,— нет, она существует благодаря нам и посредством нас. В то же время то, что в ней «функционирует», происходит не только от нас; в ней есть «сила-не-от-меня» (S. 60). Изобретениям может быть внутренне присуща сила, способная перевернуть мир. Дессауэр при­водит в качестве примера онтологическую загадку рентгеновских лучей, которые, хотя и являются материальным феноменом приро­ды, могут быть вызваны к существованию только посредством вме­шательства человека; они образуют новую форму энергии, которая

доныне не существовала в таком виде. Изобретения такого каче­ства — онтологические обогащения наличного состава бытия, при этом человеку выпадает роль со-творца сущего. Таким образом он умножает сотворенное. Природа всего лишь дает материал для того, чтобы человек поднимал на более высокий уровень находимое им в природе, творя техническую сверхприроду.

Однако все изобретенное и построенное человеком встречает его как нечто внешнее по отношению к нему, как подобное силам природы:

Так же, как горы, как Гольфстрим... Люди вынуждены реагировать на это. Тот, кто живет в горах, вынужден примеряться в своей жизни к горам... Такова уж власть и сила техники. <...>

Сила и власть вновь созданных форм техники обладают, в принципе, та­кой же автономностью, какой обладает процесс образования гор, рек, ледников или планет. Отсюда — еще большая значимость потрясающего по масштабам своим реального процесса продолжения творения мира, свидетелями которого мы являемся, больше того — процесса, на который мы оказываем влияние. Это небывало великая судьба — быть деятельно причастным к процессу тво­рения, так, что сотворенное нами таким образом с непредставимо автономной силой продолжает действовать в видимом мире: это — величайшее из всех земных переживаний, которое может испытать смертный (S. 65—66).

Эта философия техники подает себя как философия героически-оптимистическая, поскольку она понимает человека как творца, про­должающего дело сотворения мира. Она никогда не вправе прими­ряться с бедой и нуждой, которые столь сильны в мире, она должна извлекать из этого Четвертого царства все больше и больше новых образов, которые уже сулят избавление от всех бед и от всяческой нужды и только «ждут», чтобы их открыли. Таким образом, рядом с природой растет «сотворенный» человеком, «пронизанный дина­мической пульсацией метакосмос».

Нужно ли специально обращать внимание читателя на абсурд­ные аспекты этой философии? Лживость ее заключается опять-таки в понятии субъекта. Ее героика есть не что иное, как уклонение от того, чтобы воспринимать какую-либо беду или страдание как «соб­ственное». Я становится героическим, потому что оно слишком трус­ливо, чтобы быть слабым. Оно «идет на жертвы», потому что наде­ется что-то выиграть. Техника выступает поэтому как обещание то­тального решения проблем. В один прекрасный день, как надеется втайне философ, она устранит всякую нищету и все беды. С порази­тельной недальновидностью он не замечает разрушительного аспек­та «изобретательства». Субъекту-борцу, созданному из геройства и стали, приходится быть слепым по отношению к своей собственной деструктивности. Чем больше он грозит «сломаться» от непрекра­щающихся страданий, которые доставляет ему технический мир и мир властного господства над ним, тем с большим оптимизмом он симулирует героическую позу; в самом же сердце этой теории ока­зывается субъект, который уже не может больше страдать, потому что полностью превратился в протез.

Экскурс 5. Тотальная протетика и технический сюрреализм

Занимающаяся диагностикой духовная история многим обязана той цинической словоохотливости исторических личностей, которая вы­зывается внутренней потребностью выговориться и внешним нажи­мом, оказываемым кризисами. Тогда от них, бывает, услышишь та­кие высказывания, которые никогда бы не сорвались с уст индиви­дов, находящихся под лучшим контролем. Часто это — странные люди, которые предпочитают говорить тогда, когда так называемый нормальный человек считает более умным промолчать. Один из та­ких инстинктивно разговорчивых людей, которые сверхумно выбал­тывают то, чего с такой легкостью обычно не раскрывает никто — «философ-экспрессионист» (как его назвал Шолем) Адриен Турель, выпустивший в свет в 1934 году, под знаком нового немецкого духа, гротескно-странный труд «Технократия, автаркия, генетокра-тия»*, в котором курьезное знание деталей сочетается с огромными, свидетельствующими о настоящей мании величия перспективами та­инственной и своеобычной спекуляции.

Этот текст нельзя отнести ни к одному из традиционных жан­ров: это ни трактат, ни эссе, ни теорема, ни манифест. Как един­ственный в своем роде документ теоретического сюрреализма, он не поддается никакой классификации; тон его серьезен и исполнен важ­ности и в то же время отличается необязательностью, поскольку для него характерно, как кажется, стремление связывать то, что отстоит друг от друга дальше всего. Рассуждения об особенностях жизни кочевников и садоводов внезапно, словно в какой-то игре, перехо­дят в размышления об индустриальном обществе, металлургии и квантовой теории, климатологии и философии времени, физике низ­ких температур и астрономии — от человека ориньякской культуры до математизации геополитических структур власти. На этой ярмарке путаного высокоразвитого интеллекта, где Турель громко выкрики­вает свои открытия в области философии истории, он иногда с ред­костной точностью «попадает в яблочко» — дает такие пояснения к связям между теорией протезов и философией техники, к которым просто нельзя не прислушаться.

Техника — это только протез; труд, который мы посвящаем развитию техники, всегда был всего лишь великой попыткой откупиться от необходимо' сти отказываться от своей подлинной сущности ради того, чтобы иметь воз­можность постичь зоны и значения мудростей иного рода, не будучи вынуж­денным по этой причине отказываться от своей принадлежности к человече­ству и к немецкому народу (S. 34).

Турель с безумным реализмом мечтает о новом уровне западной технократии, который обеспечит ей «командную высоту и лидирую­щую позицию» и тем самым тотальное господство над остальными зонами мира, которые стремятся догнать ее, и в особенности над

Японией, которая уже украла европейские модели мышления, про­тезы, техники. Только это и было бы «социальной психологией на­шей грядущей эпохи». Сама философия, готовя модели мышления, поднимается до «великолепной и в будущем совершенно необходи­мой протезной системы, которую следует поставить в один ряд, как, по меньшей мере, равную по ценности и происхождению с протез­ной системой самолета, подводной лодки, автомобиля и т. д.» (S. 34).

Если факт — то, что мы больше не можем сохранить за собой великий и исключительный патент на свою техническую и научную систему протезов, защитив ее от посягательств второй зоны и в обозримом будущем — от по­сягательств и третьей зоны (сегодня бы мы сказали — второго и третьего мира.— П. С.),— совершенно независимо от того, выдадим или не выдадим мы сами этим зонам методы фабрикации... то, с другой стороны, не следует забывать, что мы, по крайней мере, из себя самих порождаем и творим новую, более высокую ступень доныне существовавшего машинного протезного стиля, которую можно назвать в целом тотальным протезом технического рода...

Эта техническая протезная система, которая является типично мужским достижением, сравнима только с полной включенностью ребенка до рождения в тело его матери, где он изолирован от всего окружающего.

Все люди, какого бы пола они ни были (!), изначально, в стадии, предше­ствующей рождению, познали этот идеальный образец питающей их среды, этой защищающей их сферы и одновременно — тюрьмы, то есть они познали включенность в тело матери и заключенность в нем. Мужская контригра, пред­ставляющая собой ответ на это — такое развитие технократических протезов, власти, финансовой власти и технических аппаратов, которое превращает их, вместе взятые, в полностью замкнутую изолирующую оболочку, в которую, как кажется, включен и заключен отдельный человек — во благо и не во благо себе...

Поделиться с друзьями: