Вахмистр
Шрифт:
Для Олега Алексеевича, старого служаки, чей взор был закален суровой армейской выучкой, разгон шествия рабочих был лишь актом усмирения буйной толпы, необходимой мерой поддержания порядка. Палыч же, человек чувствительный, едва сдерживал праведный гнев, помышляя о том, что рука русского солдата была поднята на своих же братьев — безоружный люд.
Я же в их прения не вмешивался, предпочитая отсиживаться в полумраке, притворяясь дремлющим, а подчас и вовсе ссылаясь на гул в ушах от былых контузий, хотя каждое их слово явственно доносилось до моего слуха. По правде сказать, до политических дрязг мне дела не было. Я всегда почитал себя птицей невысокого полета и в горние выси чинов не рвался. Более того, здесь, внизу, в тени событий, мне дышалось много привольнее. Еще в бытность мою на службе я уяснил: чем выше пост занимает человек, тем тяжелее гнет ответственности и тем беспокойнее становится его сон. Между простым стрелком и командиром взвода лежит целая пропасть: пока один может почивать безмятежно, второй погряз в бесконечных депешах да рапортах, просиживая ночи над бумагами и униженно договариваясь со всеми, от кого хоть что-то зависит. Конечно, сей нелегкий труд сполна вознаграждается казенным жалованием, но, положа руку на сердце, признаюсь: на честной военной службе больших капиталов не сколотить, а душу положить — раз плюнуть.
Вот продолжение текста, выдержанное в стилистике того времени:
— И все-таки, это немыслимо! — сокрушался Палыч, с дрожью в руках наполняя стаканы дымящимся чаем. — Мирная демонстрация, господа! Толпа, в которой и матери с младенцами, и старики… И ведь нашелся же изувер, у которого достало духу скомандовать «пли»!
— Оставь свои либеральные причитания, — флегматично отозвался старик, отхлебывая из кружки горячий настой цвета болотной тины. — Мирная манифестация от хаотично мечущейся толпы отличается лишь тем, что у первой есть оцепление да ответственные за порядок лица. А ведомо ли тебе, любезный друг, что есть бунт мужицкий? Представляешь ли ты себе людское море в тысячу душ? А в десять тысяч? В сто тысяч? Да можешь ли ты поручиться головой, что в этой зловонной массе не затаился лихой человек с револьвером за пазухой, али с бомбой, что разнесет оцепление в клочья?
— Но ведь шли они к Государю! С прошением! Без оружия, с крестами в руках! — не унимался подпоручик, чье сердце, еще не успевшее очерстветь в горниле службы, обливалось кровью. Ведь сам он, не так давно, вышел из трудового люда. — Разве в том заключается честь русского офицера, чтобы отдавать приказ о пальбе по народу, поющему «Боже, Царя храни»? Солдаты меж собой шепчутся, что это не усмирение бунта, а бойня, за которую стыдно пред Богом и историей!
— Солдаты — народ темный, вечно шепчутся, — парировал Алексеевич, чеканя каждое слово. Он происходил из дворянского рода, пускай и сильно обедневшего, отчего в чинах выше подпоручика и не поднялся: не хватило ни средств, ни протекций, а храбрости на боевые свершения, как водится, отродясь не водилось. — А на войне, милый мой, а в Империи нынче война самая что ни на есть внутренняя — промедление смерти подобно и стоит короны. Допусти толпа смять оцепление, и не чай бы мы нынче попивали, а читали бы по газетам о поруганных святынях и трупах в разграбленном дворце. Командир обязан блюсти устав: не вняли призыву разойтись — значит, враг, и кара должна быть неотвратима.
Я же взирал на них с холодным любопытством, не чувствуя позыва встать ни на ту, ни на другую сторону. В доводах обоих была своя правда, но практической пользы от их словесных баталий я не видел вовсе.
— Устав… — горько усмехнулся Палыч. — Но ведь стреляли в спины! Здесь пишут, что казаки, не щадя никого, полосовали нагайками и шашками тех, кто уже в ужасе бежал прочь. — Ворчун внезапно осекся, перехватив мой взгляд, но я лишь равнодушно пожал плечами. В душе моей не шевельнулось ничего: поступи мне приказ, я бы, не дрогнув, исполнил его, ибо на то и служба. — Ведь это же не японцы под Ляояном, это наш народ! Как же нам теперь, совестливым офицерам, в глаза им смотреть? Сабля моя, призванная защищать Отечество, в крови собственного народа — неужто мы для того и присягу давали? Как мне после такого, людям в глаза смотреть?
— В глаза надобно глядеть лишь супостату, — отрезал Алексеевич, чей голос окреп, обретя стальные нотки убежденности. — А всяк, кто дерзает идти супротив воли Монарха и государственного строя в годину тяжких испытаний — есть враг. Ты еще зелен, Ваня, и потому зришь лишь кровь, окропившую белый снег, но не разумеешь той гибельной стихии, что стоит за сим действом. Сии «мирные просители» — не более чем таран в мозолистых руках социалистов, кои с каждым днем поднимают свои кощунственные головы все выше. Иль ты жаждешь, чтобы Русь вспыхнула, аки сухой стог в летнюю страду, в то время как наши доблестные бойцы истекают кровью в далекой Маньчжурии?
Старик властно скрестил руки на груди, возвышаясь над подпоручиком.
— Восточная кампания и без того не встречает в народе должной поддержки, — продолжил он, — а коли допустить внутреннее дробление, то не миновать нам масштабной смуты, за коей, боюсь и помыслить, маячит лик братоубийственной гражданской войны.
— Опасаюсь, Олег Алексеевич, что аккурат после сего проклятого воскресенья она и заполыхает, — с тяжелой скорбью выдохнул Палыч. — Мы сами поднесли фитиль к пороховому погребу. Поди теперь докажи народу милость Государя, когда между венценосцем и людом встали штыки, обагренные кровью этого самого люда…
Он махнул рукой, словно желая отогнать страшное видение, но не нашел понимания у старшего товарища, чей рассудок был скован уставами и кастовыми предрассудками.
— Честь офицера, прежде всего, — в верности присяге, — не унимался Алексеевич, чей род, хоть и обедневший, свято чтил букву закона. — Дали приказ навести порядок — они его исполнили, как должно. Остальное — суета для писак-политиков и будущих историков. Помяни мое слово: придут к власти социалисты — они, под стать тебе, будут проклинать «кровавую бойню». А те, в ком еще теплится искра государственного разума, узреют в сем лишь своевременный разгон зарождавшегося мятежа. Подобные бунты случались на Руси испокон веку, и, увы, будут случаться. Изучай историю, друг мой, она — лучший учитель. Молю лишь Всевышнего, чтобы на наш век подобных потрясений выпало поменьше. Государственного переворота нам для полного счастья только и не хватало…
На сем, окончательно рассорившись, мои сокамерники покинули поле словесной брани и разошлись по разным углам каморы. До самого ужина воцарилось тягостное молчание. Забавно было наблюдать, как они, подобно заправским агитаторам, то и дело норовили подсесть ко мне, пытаясь склонить на свою сторону. И если Алексеевич стоял на понятных мне позициях армейской дисциплины и незыблемости порядка, то Палыч с каким-то истовым рвением доказывал неправоту монаршей воли, в чем мне чудились опасные искры бунтарства.
— Да вы, я гляжу, батенька, самый настоящий революционер, — рассмеялся я, взбивая жесткую подушку и устраиваясь на ночлег после нехитрого ужина.
Любопытно, что именно за трапезой наш ворчун делался необычайно красноречив: хмурость сходила с его лица, жесты становились широкими и свободными. Мы же с Олегом Алексеевичем, храня невозмутимость, спокойно вкушали нехитрую снедь — рис, приправленный жареной рыбой.
— Во мне революционного духа ни на йоту больше, нежели в вас! — возмущенно воскликнул Палыч, но, встретив мой насмешливый взгляд, тотчас осекся, не желая множить пустые перепалки.
За время нашего вынужденного сожительства Палыч не раз удостаивался моих язвительных замечаний. Несмотря на равенство лет, разница между нами была велика, как между землей и небом. Мое тело — сущая летопись ратных трудов: каждый шрам, каждая застарелая отметина от пули или клинка повествовали о минувших кампаниях. Иван же Палыч был чист, аки младенец, чья кожа не ведала иных увечий, кроме тех, что были получены в пьяном угаре по кабакам. Всю свою жизнь он просидел за сапожным делом при части, да с таким прилежанием, что вскоре сделался заправским мастером и, возмечтав о лаврах тылового офицера, выхлопотал себе эполеты за увесистую мошну. Но судьба-злодейка посмеялась над ним: стоило надеть офицерский мундир, как его немедля отправили в роту молодого пополнения. Так бывший сапожник стал наставником в науке побеждать, о которой сам имел понятие столь же смутное, сколь и о небесной механике, ведая лишь одно: сапог на плацу сгорает куда скорее, нежели в полевом походе.
Олег Алексеевич же, выпустившись из училища, так и застрял в чине командира взвода. В ротные его возвели лишь потому, что в обозе завалялся единственный офицерский комплект, да и надобно было кем-то заткнуть брешь. Был он ленив, нерасторопен, умом не блестал, а к службе относился с досадным небрежением. Никто не желал видеть такого «стратега» в боевых порядках, но и повышать его было некому — протекции у него не водилось. Поистине, если в каждом полку, по слухам, должен обретаться свой дурак, то в нашей части эта роль была целиком и полностью отведена Олегу. Единственным его достоянием была седина да страсть к историческим изысканиям, коими он докучал всякому, кто не успевал вовремя уклониться от его высокопарных речей. Выходило так, что из всей нашей троицы подлинным боевым офицером был лишь я — вахмистр Гриневич, хотя, по иронии судьбы, в чинах-то я и не состоял.