Когда не горят костры
Шрифт:
– Тогда удачи. – Он скрестил руки на груди и криво ухмыльнулся.
Холли бездумно передвигала осколки, искала стыки, хоть и понимала, как это глупо – осколки шара не собрать на плоскости. Единственное, что она могла сделать – сопоставить части, которые, возможно, когда-то были рядом.
Собрать слово «вечность» было бы проще.
Блики и тени скользили по матовому стеклу, и поначалу Холли казалось, что это размытое отражение её пальцев, но нет, осколки отражали что-то – кого-то – кого здесь не было. Холли прищурилась, склонилась ниже, вглядываясь в размытые очертания людей, в жесты и лица. Одно из них, повторяющееся чаще всех, всколыхнуло память и заставило склониться ещё ниже.
– Бабушка?..
Едва Холли выдохнула слово, как окружающий мир разлетелся на осколки – белые матовые осколки, и в каждом теперь мелькало одно и то же лицо.
Бабушка вешает шар на ёлку, мягкие кудри, мягкие руки, мягкая улыбка. У её ног – Холли, совсем ещё малютка (до чего странно смотреть на себя сквозь время!). Бабушка гладит её непослушные волосы и говорит: «Запоминай, радость моя, каждый год должен висеть в доме этот шар, и пока будет так, не придут к нам никакие беды, никакие незваные гости».
«Но, бабушка, – морщит носик маленькая Холли, – шар висит, а незваные гости приходят к Фреду! И они щипаются!»
«Ну что ты, милая. Если их знают в доме, то это гости званые. Пусть и не всеми».
Странная угловатая женщина смотрит на бабушку так пристально, словно разглядывает невиданное насекомое.
«Хорошо, – говорит она наконец. – Я помогу тебе и тем самым верну долг. Ты забудешь обо мне – и лицо, и истинное имя».
«Идет. – Бабушка нервничает, комкает в пальцах край старого шарфа (Холли его помнит, бабушка до самой смерти куталась в него, хоть он и истончился от времени). – Сделай, как я прошу, и я забуду о тебе».
Улыбка женщины сулит недоброе. В её ладонях снег, и он не тает. Женщина разравнивает его, щедро сыплет сверху мелкое и белое – соль. Роняет к снегу сморщенные красные ягоды рябины и безжалостно давит их. Почему-то смотреть на это жутко до тошноты. Снег краснеет, словно в него щедро плеснули кровью.
Но придёт и её черёд.
Женщина надрезает ладонь бабушки, и та даже не вздрагивает от боли. Сухие длинные пальцы, похожие на паучьи лапки, сдавливают ладонь, и кровь капает в смесь соли, снега и рябины.
И она белеет.
И только когда последнее красное пятнышко растворяется в матовой белизне, женщина отпускает бабушку. Делает снежок, нежно оглаживает его ладонями, и он блестит, словно не из снега, а из полированного льда.
Или стекла.
«Я заперла твой долг за солью и рябиной, и пока он заперт, никто не отыщет тебя, чтоб его стребовать».
Стоит шару лечь в бабушкины ладони, как взгляд её на мгновение становится стеклянным и пустым. Она смаргивает, смотрит удивлённо на странную женщину, улыбается неловко:
«Прошу прощения, мы знакомы? Что-то совсем запамятовала».
Странная женщина улыбается и молчит. Лгать она не может.
Бабушка стоит у входной двери, кулаки сжаты так, что костяшки побелели. За её спиной мерцают гирлянды в гостиной, носится Фред – ему лет пять, не больше. С улицы доносится хохот и нестройная песня, визитёры уже пьяны. Бабушка отвечает им – и Холли узнаёт ровные строчки песни вассейлинга. Голос бабушки спокоен и силён, и если б Холли пришлось состязаться с ней, она б проиграла сразу.
Но и она сбивается и бледнеет, строка рассыпается ворохом слов. На улице запинку встречают взрывом смеха, и тут же град ударов обрушивается на дверь. Бабушка отшатывается в ужасе, в глазах отражается отчаяние. Она оглядывается на гостиную, и Холли разделяет с ней её знание: если они войдут, всё будет разрушено. Если они войдут, всё будет потеряно.
Мимо снова проносится Фред.
Бабушка выпрямляется и произносит строку заново, чуть её изменив. Голос её дрожит.
«Убирайся прочь, Мари Луид, – вплетает в старые рифмы она. – Ничего ты не получишь в этот год».
Тишина снаружи такая, словно там никого и не было вовсе. Бабушка устало прижимается лбом к двери, по деревянному полотну ползёт трещина, и редкие снежинки летят сквозь неё.
Одно и то же, снова и снова. Бабушка стоит перед дверью и поёт. Меняются слова, меняется её лицо. Разглаживаются морщины, яркий медный цвет возвращается в мягкие кудри. Время разматывается назад, спешит к истоку, к самому началу истории, и каждый год повторяется и повторяется одна картина: Мари Луид приходит потребовать долг, бабушка её не впускает.
Даже когда Фред ещё не родился, даже когда отец Холли и сам был ребёнком.
Что же ты попросила у них, гадает Холли, кого ты им пообещала?
Получается, не Фреда. Получается, не меня.
Вот она, совсем ещё молодая, рыжая, баюкает младенца на руках, и столько нежности в её улыбке, столько счастья и затаённого страха. Тёмная вуаль вдовы откинута назад, и Холли пытается вспомнить, а что она знает о деде? Слишком давно умер, даже фотографий не осталось.
Бабушка больше не выходила замуж. И других детей у неё больше не было.
Только сын, первенец, которого она так и не отдала Мари Луид.
Тилвит тег танцуют в свете майской луны, цветут терновник и бузина, и плывёт в ночи их запах, густой и сладкий, опьяняющий сильнее вина. Белых цветов вокруг столько, что кажется – это снег.
Круг танцующих распадается, когда смертная шагает к ним. Она тонкая и высокая, и даже под бледным светом луны её кудри горят рыжиной. Смешки и шёпот тилвит тег похожи на крики птиц и шорох листьев:
«Какая она красивая! Какая она смелая! Пусть танцует с нами! Мы дадим ей платье, самое нарядное из платьев! Мы дадим ей корону, самую чудесную из корон!»