Пламенев. Книга IX
Шрифт:
Я слушал. Сказать было нечего, да от меня и не ждали слов, я это понимал. Ей нужен был не совет. Советов ей и без меня насыпали полную жизнь, начиная с самых пеленок. Нужен был кто-то, кто просто посидит рядом, пока она едва ли не впервые вслух разбирает то, что носила в себе годами, и не вставит ни «а ты попробуй», ни «зато у тебя».
— В Рятке было проще, — сказала она тише. — Там не надо было быть Железной. Надо было считать погибших, ловить за горло мэра, спасать ребят. Дело, понятное дело. А вернулась, и опять началось: спина, лицо, фамилия. Опять должность.
— В Рятке ты впервые показалась мне живой, — сказал я вопреки недавним собственным мыслям, что этого делать не стоит. Сказал и сам удивился словам, потому что обычно держал такое при себе. — Я тогда подумал, что под всем этим железом, оказывается, кто-то есть. Раньше не был уверен.
Наташа глянула на меня быстро, искоса, будто проверяя, не насмехаюсь ли. Не насмехался. Она это увидела и отвела глаза.
— Ты, наверное, не понимаешь…
— Не понимаю, — согласился я. — У меня нет громкой фамилии. И ничего за спиной, кроме меня самого.
Я сказал это без горечи, просто как есть. И вдруг увидел, как у нее что-то дрогнуло в лице: видимо, поняла, что только что ткнула в мое больное, попытавшись отгородиться своим.
— Прости. Я не хотела.
— Да брось. — Я качнул головой. — У каждого свое. Тебя душит то, что есть, меня то, чего нет. Кому из нас тяжелее, мы все равно не сосчитаем, так что и нечего извиняться.
Она смотрела на меня еще секунду, потом чуть заметно кивнула и снова отвела взгляд. Но плечи у нее слегка опустились.
Мы говорили еще долго. Не про турнир, бои или команду — ни слова про дело.
Она рассказывала, как в детстве пряталась с книжкой на чердаке родового дома, чтобы хоть час побыть никем, и как ее находили и выводили оттуда, потому что наследнице не пристало пылиться на чердаке. Как у нее была собака, которую отдали, когда решили, что привязанность мешает дисциплине. Назвать кличку она не смогла, будто и сейчас, спустя годы, это царапало, и перешла на другое.
Говорила все так же неловко, спотыкаясь, иногда замолкая надолго, вытягивая из себя то, что годами лежало под спудом и слежалось так, что не сразу отрывалось. Я не торопил, отвечал редко и коротко. Не чтобы утешить или перебить ее. Просто чтобы она знала, что говорит не в стену, что на той стороне стола сидит живой человек, у которого тоже было детство, пусть и совсем не похожее на ее.
В какой-то миг она потянулась поправить лампу, и наши руки оказались на столе совсем рядом, в палец друг от друга. Ни она, ни я не отодвинулись сразу. Секунду я смотрел на это глупое расстояние в палец (Наташа, кажется, тоже), потом она неспешно убрала руку и продолжила говорить с того места, на котором остановилась, будто ничего и не было. Но я заметил, и она заметила, что я заметил.
Вспомнила, как однажды на родовом приеме разбила дорогую вазу, нечаянно, локтем, и как отец не сказал ни слова, только посмотрел. Этот взгляд она помнила до сих пор отчетливее, чем любую похвалу. Рассказала, что в летнем лагере Железных среди родовых инструкторов ей было легче, чем дома, потому что там от нее хотя бы хотели понятного: силы, а не правильного выражения лица за столом. Рассказала еще много о чем, на самом деле.
Я слушал и складывал ее по кусочкам. Я, разумеется, уже знал, что под непоколебимой флегматичностью скрывается вполне обычная девушка, но сейчас прямо на моих глазах она делалась кем-то совсем другим, кого, кажется, не знал никто.
Времени не считал. За окном давно стояла глухая ночь, лампы под зелеными колпаками грели уже не глаза, а душу, и где-то на краю сознания я отметил, что главу про печати сегодня так и не дочитаю, но мне до этого нет никакого дела.
Библиотекарь подошел тихо, кашлянул виновато.
— Закрываемся, молодые люди, — сказал он. — Надо прибраться.
Мы собрались. Она сложила нечитанную книгу, спрятала письмо во внутренний карман, я свалил в сумку так и не пройденные учебники.
В коридоре было холодно и гулко после теплой библиотеки. Наши шаги отдавались от каменных стен, и мы шли молча. На одном из поворотов она чуть сбавила шаг, подстраиваясь под мой, и дальше шли уже в ногу, не сговариваясь.
Вышли, добрались до общежития. На лестнице она остановилась. Повернулась ко мне, словно хотела что-то сказать. Это было видно по тому, как она набрала воздуха, приоткрыла губы и замерла.
Между нами повисло то, что и так висело уже не первый месяц — с того боя, после которого мы зачем-то обнялись и тут же отстранились. И о чем мы оба молчали с тех пор так старательно, что молчание стало громче любых слов.
Мы смотрели друг на друга. Лестничный пролет тонул в полутьме, сзади, из приоткрытых дверей тянуло сквозняком, и одно слово, кажется, решило бы сейчас очень многое.
Она была ближе, чем стояла бы «Железная» на людях, и я видел, как у нее на шее частит жилка, выдавая то, чего не выдавало лицо. Мне хватило бы половины шага, но я его не сделал, как и она. Мы оба стояли на этой половине шага, как на краю.
Хотел ли я сделать этот шаг? Да, пожалуй. Не зная, к чему это может привести, но хотел. Проблема в том, что на пути этого шага как-то незаметно сформировалось слишком много препятствий, главными из которых оставались моя тайна Практика и угроза Георгия.
Если бы я был уверен в том, ради чего этот шаг, если бы, как Катя с Яковом летом, понимал, что шагаю к чему-то прекрасному, я бы без сомнений сделал его. Но шаг в неизвестность, когда меня окружало столько рисков, которые этот шаг только усугубил бы?
Я и так был в слишком неопределенном положении, чтобы осознанно усложнять себе жизнь, не понимая даже, ради чего. Так что я остался стоять. И Наташа в итоге прикрыла рот, чуть качнула головой, будто отгоняя что-то, и скулы у нее тронуло знакомым розовым — тем самым единственным, что ее обычно и выдавало.
— Спокойной ночи, Саша, — сказала она.
— Спокойной ночи.
Она повернулась и пошла вверх, прямая, как всегда, и каблуки ее простучали по ступеням ровно и неторопливо. Я постоял, пока звук не стих, потом пошел направо, к себе. Несказанное так и осталось висеть в воздухе лестничного пролета, и я нес его с собой до самой комнаты, не зная, радоваться или жалеть, что оно так и не прозвучало.
Зал в этот вечер набился плотнее обычного. Я стоял в горле выходного коридора, под аркой, за которой начинался песок, и слушал, как над ареной перекатывается гул тысяч глоток.
Меч лежал на правом плече привычной сорокакилограммовой тяжестью, маска с алыми языками пламени липла к разгоряченному лицу, под обмотками и халатом дышал теплом белый доспех. Купол Духа над площадкой светился бледно-голубым, отрезая нас от трибун.
Объявили противника. «Морок». Имя новое, без легенды, без послужного списка, и зал, привыкший к раскрученным бойцам, встретил его сдержанно. Из дальней арки на песок вышел он.