ЖАНРЫ

Критика цинического разума
Шрифт:

Если сохранение в тайне — это бросающийся в глаза отличи­тельный признак теории познания разведывательных служб, то здесь обнаруживается раздвоение пути Просвещения на наивное и реф­лексивное, наивно-добросовестное и изощренное направления. Наи­вные исходят из того, что они a priori не являются ничьими врагами,

и ничто не заставит их стать таковыми. Если просветители этого типа «что-то знают», они автоматически полагают, что вправе сооб­щить об этом и любому другому. Более рефлексивные формы Про­свещения (например, прежнее масонство) с незапамятных времен избирали для себя в этом отношении другую линию: они восприни­мали факты наличия враждебности (пусть даже всегда лишь отно­сительной) и сознательно принимали в расчет необходимость сохра­нения тайны; они принимали необходимость мыслить в неизбежных конфликтах также в соответствии с логикой борьбы. Они знали, что знание, как и оружие, лучше скрывать от противника, особенно зна­ние, используемое как оружие. Другой не должен знать, что мы знаем. У шпиона это особенно бросается в глаза: он стремится обрести зна­ние так, чтобы не дать никому знать, что он это знает. Отсюда и часто завораживающая, романтическая игра масок в шпионаже. Аген­ты учатся искусству видеть, оставаясь невидимыми, узнавать, оста­ваясь неузнанными. Вильгельм Штибер был не только хитрым орга­низатором, но и талантливым актером — он даже посетил Карла Маркса в Лондоне и разыграл, как кажется, с успехом комедию, выступив в р^ли бежавшего из Германии врача самых революцион­ных убеждений; Штибер самодовольно описывает в своих мемуа­рах, что господин Маркс даже не осведомился о его революционной судьбе и о положении в Германии, зато попросил доктора Шмидта дать ему рецепт для лечения геморроя *. Время от времени Штибер появлялся в «горячих точках» в роли художника-пейзажиста и даже в роли мелкого торговца-старьевщика, возившего в своей тележке предметы христианского культа и порнографические открытки — с помощью того и другого всегда можно было втянуть солдат в дове­рительные беседы. Ходили разговоры о том, как сегодняшние про­должатели дела Штибера из социалистической прусской тайной по­лиции делают нечто подобное: тайные агенты из Восточной Герма­нии изучают на занятиях по психологии искусство Казаковы — как можно столь нежным образом лечить возникающие в конце рабочей недели неврозы секретарш важных особ из Бонна, чтобы из этого извлекала выгоду секретная служба Восточного Берлина.

Быть может, мы ломимся в открытую дверь? Ведь немецкому обществу должны быть давно известны связи, существующие меж­ду наукой и шпионажем,— по крайней мере, с тех пор как словечки из сленга тайных служб стали просачиваться в общее сознание. «Фактами»^ называется та собранная легальными и нелегальными путями информация, которая «имеется на» какую-то личность или группу. Подозрение ведет к накапливанию «фактов», «познаний», оно заставляет организовывать процедуру расследования. ТЪ, что вызывает недоверие, выкладывается как «факты», когда приходит время «принимать меры». Это вовсе не семантический ляпсус, вовсе не случайное употребление понятия. Если взглянуть на дело более широко, то употребление понятий «факты», «познания» в этом кон-

тексте лишь одно из многих проявлении первичной связи познания и (воинственного, полемического) интереса. В английском языке для выражения этого используется короткое и емкое слово — intelligence. «Под этим понимается, в частности, сбор, оценка и передача (обще­ственно доступных или хранящихся в секрете) сведений (информа­ции) в особых служебных структурах (агентствах или службах) для целей военного и политического руководства (Генеральный штаб или правительство)...»* «Голые и неприкрытые факты», которые выяв­ляет intelligence, образуют первый солидный слой цинической эмпи­рии. Они должны быть голыми и неприкрытыми потому, что так будет легче держать на прицеле объект в его опасной враждебности. А потому субъектам нужно притворяться и маскироваться, чтобы тайно подглядывать за объектами (в «голом» их виде). Притвор­ство и маскировка субъекта — вот общий знаменатель шпионажа и философии Нового времени.

2. Полиция и оптика классовой борьбы

Разумеется, красавица ты моя, полиция желает знать все, а в особенности — тайны.

Лессинг. Минна фон Барнхельм

Это наблюдение можно было бы без особых затруднений распрост­ранить на сферу внешнеполитических враждебных противостояний, страхов и схваток. С «психоисторической» точки зрения Просвеще­ние в значительной своей части выступает как история политическо­го страха и его аффективных и практически-стратегических порож­дений: подозрения и недоверия, контроля и подрывной деятельнос­ти, надзора, слежки и тайных дел, криминализации и возмущения. Питающий подозрение может стать собирателем «черной» (в раз­личном смысле этого слова: тайной, воинствующе-полемической; анархистской; ориентированной на самое худшее) эмпирии. На сто­роне власть имущего: правящие круги, чиновники, полиция, шпио­ны, провокаторы и доносчики; на стороне критика власти: револю­ционеры, бунтари, лица с девиантным поведением, «диссиденты». Каждая из сторон (на самом деле это не просто «стороны», как это было бы при существовании симметрии, а классы, верхи и низы, Господин и Раб, господствующий и угнетаемый; эта асимметрия при вынесении моральных оценок сыграла бы большую роль, однако речь сейчас не об этом) смотрит на своего противника сквозь очки подо­зрительности и недоверия. Государственные органы и представите­ли властей выслеживают в среде своих подданных подрывные, оп­позиционные, не поддающиеся контролю силы, опасаясь возмож­ности возникновения «заговора», выражающего стремление к изменению и преобразованию. Силы, противодействующие власти, со своей стороны, тщательно регистрируют проявления имморализма

господствующей власти, акты ее произвола, нарушения законов, слу­чаи коррупции и проявления вырождения. Элемент враждебности, который неизбежно (но в каждом отдельном случае более или менее явно) присущ всякой власти и оппозиции, во времена открытого воинственно-полемического конфликта может возбудить взаимную страсть к изучению противной стороны; обеими сторонами, пусть даже и асимметрично, движет специфическая воля к знанию, стремящаяся разоблачить политического противника и выставить его во всей наготе.

Известно, что при Людовике XIV в Версале существовала слож­ная сеть дворцового шпионажа, что шпионы докладывали ему о каж­дом подозрительном шаге, о каждом тайно сказанном слове, о каж­дой возможной задней мысли его придворных — и совершенно от­дельно доносили о поведении пэров, высших лиц королевства, то есть о потенциальных соперниках, питающих надежду прийти к вла­сти. С тех пор власть имущие бесконечно расширили и сделали бо­лее утонченной систему надзора и слежки за другими кандидатами на правящие посты и за теми, кто уже сейчас причастен к отправле­нию власти. Современные общества буквально пронизаны сетью, созданной их органами самовыслеживания. Во времена Наполеона I полиция Фуше завела архивы, в которых хранились досье на всех, кто обладал политическим влиянием или мог обрести его; сеть рус­ской тайной полиции в конце XIX века охватывала не только соб­ственную страну, но и все те страны, в которых жили русские эмиг­ранты. Само собой разумеющейся практикой сегодня стали провер­ки, которым обязательно подвергаются лица, находящиеся на общественной службе. Все аппараты власти выводят из принципа самосохранения* право на борьбу с подрывной деятельностью. «Безусловно, я имею в виду „внутреннюю безопасность", защиту нашего государства от подрывной деятельности, под которой я под­разумеваю происки врагов конституции»^. Естественно, тайный стиль этой внутриполитической слежки чреват опасностью возникновения паранойи, которая принципиально связана с нарушением взаимосвя­зи, предполагающей, что человек, видя других, тоже видим ими. Быть видимым для других, но при этом не видеть их самому — таков стандартный мотив безумия (мании преследования). И наоборот: ви­деть, оставаясь невидимым,— значит подвергаться риску скатиться до того, что тебе постоянно будут «мерещиться призраки»*.

Политическое самовыслеживание современных обществ не впол­не покрывается современным представлением о полиции и круге ее задач, хотя вполне совпадает с тем представлением о ней, которое существовало в XVII и XVIII веках. Это связано и с тем, что обще­ственная оппозиция претерпела структурные изменения. С тех пор как исчез феодальный абсолютизм и возникли политические партии, политическая оппозиция отчасти утратила криминальный характер: отныне не каждый противник или соперник должен воспринимать­ся как угроза существованию. С появлением партий в XIX веке воз-

никло такое положение, при котором «конституции» и парламенты создали сцену, где могли выступить и представить себя несколько конкурирующих групп, обладающих политической силой. В резуль­тате того, что «оппозиция» была признана легальным оппонентом правительств, в определенной мере отпала необходимость тайной слежки внутри общества. Противник берет на себя в этой системе часть тех трудов, которые обычно выпадали на долю шпиков (разу­меется, нельзя сказать, что они при этом остаются совсем без рабо­ты, но граница сферы тайных дел при этом отодвигается): он теперь вынужден сам говорить во всеуслышание о том, что думает, что пла­нирует, к каким средствам намеревается прибегнуть и каковы силы его приверженцев. Парламентские системы фактически имеют то преимущество, что они способствуют локализации политической паранойи, обеспечивая повседневный контакт с противником: ин­теграция благодаря совместным действиям; доверие благодаря разде­лению власти и «прозрачности» для другого*. Бесспорно, эта лока­лизация происходит лишь частично, потому что при легальной оппозиции проблема подрывной деятельности видоизменяется: по­литический страх теперь сосредоточен на возможности того, что «из­менение системы» может произойти «тихой сапой» и под защитой законности или, что еще хуже, благодаря подпольным действиям во внепарламентской сфере, за пределами «прозрачного» официально­го соперничества; поэтому и многопартийные государства достаточ­но часто имеют дело с политической паранойей (эффект Маккарти). Черная эмпирия знает и обратную, перевернутую перспективу. Она видит власть имущих нечистыми на руку и по локоть в крови. С нередко обоснованным подозрением она разворачивает на сто во­семьдесят градусов принцип легитимации. Она ставит вопрос не толь­ко так: «На какие принципы, на какое право ссылается власть?» Она ставит вопрос и иначе: «Какое право обходят власть имущие, отправляя власть? Что таится под покровом легальности?»* Движу­щей силой этого воинственно-полемического любопытства является политическая травма: необходимость, будучи безоружным, всецело находиться во власти «легитимированного», но жестокого, причи­няющего боль и угнетающего насилия: насилия со стороны родите­лей; насилия, связанного с дисциплинарными наказаниями; полити­ческого насилия (военного, полицейского, а также связанного с дей­ствиями исполнительной власти), сексуального насилия. Эта травма порождает критицизм. Его априори: никогда больше не быть би­тым; никогда больше не сносить безропотно оскорблений; никогда больше, по возможности, не допускать, чтобы власть творила над нами насилие. Этот критицизм по истокам своим родствен еврейс­кому кинизму, направленному против высокомерия и заносчивости власть имущих: пусть они хвастают, пусть изображают из себя леги-тимную власть, однако суть отправляемой ими власти все же всегда составляет «голое насилие», отчасти — «гибридное», отчасти —

лицемерное. Эта критика в тенденции стремится к тому, чтобы выр­вать у господствующих властей признания в их насильственном ха­рактере и аморальности. Она исходит из того, что прямо повторя­ет — «с точностью до наоборот» — деятельность полиции и шпио­нов: создает службу борьбы с полицейскими провокаторами, занимается социальным шпионажем, слежкой в логове льва, разоб­лачением волков в овечьей шкуре, которое осуществляют «унижен­ные и оскорбленные». Начиная с XVIII века в Европе существует мощное направление такого критически-эмпирического исследова­ния власти, прежде всего в форме литературного преследования власть имущих. С самых ранних времен своего существования Просвеще­ние принялось писать доносы на безудержный разврат деспотов и их сексуальные прихоти, обличать беззастенчивость и беспринцип­ность придворных и министров, которые, стремясь любой ценой обес­печить себе карьеру, всячески потакают совершенно разнуздавше­муся принципу удовольствия власть имущих; достаточно вспомнить хотя бы образ циничного придворного Маринелли в «Эмилии Га-лотти» Лессинга — произведении, представляющем собой выдаю­щийся художественный образец немецкой политической психологии XVIII века. Такая критика действительно изображает «голую исти­ну», она показывает власть имущих во всем их безобразии, изощ­ренном коварстве, эгоцентризме, похоти, мотовстве, бесстыдстве, неразумии, жажде наживы, презрении к людям и двурушничестве... Таким взглядом раньше смотрел на «гибридную» мирскую жизнь последовательный религиозный киник-аскет; затем — буржуазная интеллигенция на прогнившую аристократию; позднее — морально-агрессивная часть рабочего движения на «зажравшуюся империали­стическую буржуазию» и, наконец, анархизм и антиавторитарные движения — на государство и власть вообще. Еще и в современных социальных науках можно показать динамику такого импульса к исследованию: в них правящие и управляемые, власть имущие и их противники взаимно ведут наблюдение друг за другом, чтобы «ра­ционально» объективировать свою политическую подозрительность и недоверие.

3. Сексуальность: враг находится внутри-внизу

Когда человеку впервые попадается на глаза слово «просвещение», оно, как правило, обозначает нечто не вполне приличное. Это случи­лось, когда кому-то пришло в голову, что мы уже достаточно взрос­лые, чтобы наконец узнать про «это»: жизнь происходит от «траха-нья». Теперь это выяснилось вполне, и настала пора сказать об этом открыто. Можно подойти к освещению этого вопроса со всей не­винностью, издалека: начать с пчелки и цветочка, потом привести в пример кошку с котом, быка с коровой и, наконец, перейти к папе с мамой, которые любят друг друга просто как сумасшедшие. Об этом

принято молчать до и принято молчать после, а между этими до и после наступает перерыв в молчании: это и называется просвещением.

Там, где предпринимаются столь интенсивные попытки всячес­ки прикрыться, под покровами оказывается жгуче притягивающая к себе нагота. «Нагой», «голый» — это эпитеты, относящиеся к сло­вам, которые все еще сохраняют некий след сексуального возбужде­ния. Произнося их, невольно вспоминаешь об атмосфере борделя, о плоти и тайне. «Голый факт» всегда чем-то похож на раздетую жен­щину. Нагота редка, она возбуждает и притягивает, она остается исключением из правил, утопией. Старая сексуальная экономия ос­новывалась на игре прикрытия наготы и разоблачения, отвержения и завлечения; она создавала определенный дефицит и тем самым взвинчивала цену. Поэтому история отношения полов только в от­носительно небольшой части представляет собой историю «эроти­ки»; большую же часть ее составляет история войны между полами. Потому и в прикрывании наготы эротическая игра составляет мень­шую часть, большая же ее часть — это принуждение, борьба и угне­тение. Нельзя реалистически говорить о сексуальности, обходя вни­манием возникновение враждебности и воинствующей полемики между полами. Представляется, что в таком обществе, как наше, спектакль, разыгрываемый полами, с самого начала связан с борь­бой за власть между «Собственным и Чужим»*, с дуэлями из-за того, кто будет наверху, а кто — внизу, с расчетами, в которых хит­рость выступает против стремления к безопасности, с компромисса­ми между страхом и желанием отдаться. Тем временем слово «лю­бовная связь» стало почти синонимом слова «конфликт».

Поделиться с друзьями: