ЖАНРЫ

Критика цинического разума
Шрифт:

Если при взгляде на сферу обращения и на сферу потребления цинизм капитала предстает как форма искушения, то в сфере произ­водства он проявляется как форма насилия *. Как деньги, выступа­ющие в форме платежного средства, искушают высокие ценности и вовлекают их в проституцию, так деньги, выступающие в форме ка­питала, насилуют рабочую силу в сфере производства товаров. При всех этих сделках требование реальной эквивалентности обменивае­мых друг на друга товаров оказывается иллюзорным. Акты обмена, осуществляющиеся под сильным давлением искушения и насилия, делают беспредметной любую попытку достичь равноценности об­мениваемого. Капиталистическая система остается в большей степе­ни системой нажима, чем системой ценностей. Шантаж и принуж­дение, в том числе и в скрыто насильственной форме договоров, зак­лючаемых «без насилия и принуждения», составляют подлинную историю экономики.

С совершенно непростительным, на буржуазный взгляд, реа­лизмом Маркс описал капитализм таким образом, что лишил почвы все чисто экономические теории. Нельзя всерьез говорить о труде, будучи неготовым вести речь о шантаже, власти, полемике и войне. Исследуя производство прибавочной стоимости, мы уже оказыва­емся в области Общей Полемикиf. Чтобы предельно заострить по­лемический реализм своего анализа, Маркс мог бы даже говорить не о меновой стоимости товаров, а о их боевой стоимости, боевой ценности. Естественно, эту последнюю обнаруживают в особен­ности товары, производящие товары,— средства производства в уз­ком смысле этого понятия, которые всегда представляют собой для их собственников средства для ведения борьбы и для оказания на­жима; далее, ее обнаруживают главные стратегические товары на­родных хозяйств, такие как пшеница, сталь и т. п. (вспомним кажу­щиеся произвольными и случайными примеры, избираемые Марк­сом для анализа товара в 1-м томе «Капитала»); а в еще большей степени ею обладает оружие — как товар для ведения войны на поле боя и как оружие для войны с конкурентами на товарном рын­ке. Функции оружия и товаров, таким образом, глубоко родственны и смешиваются до неразличимости.

Стало быть, искушение и насилие — это два модуса капитали­стического цинизма? Цинизм обращения, с одной стороны, цинизм

производства — с другой? Там — распродажа ценностей; здесь — беспорядочное разбазаривание жизненного времени и рабочей силы масс ради безрассудного накопления? Точны эти формулировки или нет, но в них сразу обращает на себя внимание их моральный потен­циал. Тот, кто стремится видеть действительность максимально трез­вым, свободным от иллюзий взглядом, не может быть вызван вновь на идеалистический суд даже тогда, когда такой взгляд окажется аморальным. Моральная парадоксальность капитализма вдобавок заключается в своеобразной выносимости «невыносимого», в ком­фортабельности разорения и в высоком уровне жизни во время пер­манентной катастрофы. Он уже давно с легкостью справляется со своими критиками, особенно с тех пор, как убедился в крахе всех начинавшихся революциями альтернатив. «Всякий раз, когда капи­тализму пеняли на то, что он не может помочь миру, он мог отве­тить, что коммунизм не может помочь даже себе самому» (Мартин Вальсер. Речь при получении Бюхнеровской премии в 1981 году).

Быть может, то, что описано здесь как цинизм капитала, в ко­нечном счете есть не что иное, как последнее историческое выраже­ние в концентрированном виде того знания, что человеческая жизнь с незапамятных времен отличалась тяготами и жестокостями? При-ложима ли вообще мораль к существованию человеческих существ на залитом кровью земном шаре? Не является ли этот цинизм лишь наиболее ранним образом выражения того, что благодушный песси­мист Зигмунд Фрейд назвал принципом реальности? И не являет­ся ли, сообразно этому, эксплицитно циническое сознание всего лишь соответствующей современному миру, более чем когда-либо разди­раемому борьбой между властями, формой «взрослости», которая, не впадая в апатию и не примиряясь с судьбой, делает себя доста­точно жесткой для того, чтобы оказаться на уровне данностей?

Тот, кто заводит речь о тяготах жизни, как бы сам собой оказы­вается в области, лежащей по ту сторону морального и экономичес­кого разума. Ту же роль, какую в мире физическом играет закон тяготения, в мире моральном исполняет закон, гласящий, что выжи­вание обществ всегда требует жертв. Любое выживание требует платы и заламывает такую цену, на которую не соглашается никакое чисто моральное сознание и которую не может определить никакой чисто экономический расчет. Поэтому цену выживания приходится по­знавать трудящимся и борющимся группам человеческого общества, и эта дань принципу реальности столь тяжка потому, что им прихо­дится расплачиваться собственной плотью и кровью. Эта распла­та происходит в форме подчинения «более высоким» силам и факти­ческим положениям вещей; в форме боли, приспособленчества, ли­шений и постоянных самоограничений. Эту цену платят живой «валютой» телесных и душевных страданий. В борьбе за выжива­ние становятся обычными феноменами ожесточение, раны, необхо­димость отказывать себе во многом и ограничивать себя. Да, там,

где идет борьба, участвующий в ней и не может вести себя иначе: он неизбежно превращает себя самого, все свое существование в сред­ство и оружие для выживания. Всегда платой за выживание оказы­вается сама жизнь: она везде и всюду жертвует собой, чтобы обес­печить условия для своего сохранения. Куда ни погляди, она везде уступает принуждению к труду; в обществах, разделенных на клас­сы, она подчиняется данностям власти и эксплуатации; в милитари­зованных обществах она ожесточается и черствеет, вынужденная включаться в гонку вооружений и вести войны. То, что здравый смысл называет тяготами жизни, философский анализ расшифровывает как превращение самого себя в вещь. Повинуясь принципу реальности, живое превращает внешнюю жестокость мира в собственное внут­реннее ожесточение. Так оно само становится инструментом инстру­ментов и оружием оружий.

Тот, кому посчастливилось найти в мире, который остался в це­лом все таким же жестоким, свою нишу, где уже можно освободить­ся от необходимости ожесточаться, должен с невольным содрогани­ем смотреть из нее на миры самоовеществления и объективной жес­токости. До крайней степени такая чувствительность развивается у тех, кто занимает промежуточное положение между социальными мирами различной степени жестокости и хотел бы выбраться из силь­нее овеществленной и отчужденной зоны в ту, где условия менее суровые. Он неизбежно приходит в конфликт с принципом реально­сти, требующим от него большего самоожесточения, чем это нужно в менее суровой зоне. Ему приходится начать борьбу против тех проявлений принципа реальности, которые требуют от индивида жертв и ожесточения. Такова диалектика привилегии. Тот, кто полу­чил привилегию и не стал циничным, вынужден желать для себя мира, в котором преимуществом освобождения от необходимости ожесточаться будет обладать максимально возможное число людей. Стронуть с места сам принцип реальности — таково глубочайшее предназначение прогрессивности. Тот, кто испытал douceur de vivre *, становится свидетелем, способным на основании собственного опы­та отрицать необходимость тягот и суровостей жизни, которые сно­ва и снова воспроизводят ожесточенных людей. В силу этого истин­ного консерватора можно распознать прежде всего по тому, что он страшится освобождения людей и отношений между ними от необ­ходимости ожесточения. Сегодняшние неоконсерваторы опасаются, что мы можем стать чересчур неустойчивыми для атомной войны. Они ищут «диалога с молодежью», подозревая ее в чрезмерной мягко­телости для завтрашних битв за распределение мест под солнцем.

Спускаясь к самым глубоким слоям принципа реальности, мы обнаруживаем принуждения к подчинению, к труду, к обмену и к гонке вооружений, которые навязывались обществам в изменяющих­ся исторических формах. И обмен, представляющийся буржуазному мышлению моделью свободы, глубже коренится в принуждении, чем

в свободе, причем с незапамятных времен. Задолго до того, как по­явилась возможность обоснованно ставить вопрос о цинизме, в ар­хаических экзогамных группах уже встречалось «употребление» спо­собных к деторождению женщин в качестве живой «обменной ва­люты». Принцип эквивалентности утверждает себя в культурной истории человечества прямо-таки шокирующим нас образом: жен­щины как способные к деторождению средства производства обме­нивались, «подобно скоту», на товары и животных. Однако этот обмен далеко не в первую очередь был нацелен на приобретение стад и богатств той группой, которая использовала для обмена женщин. Более важным в функциональном отношении оставалось в большин­стве случаев завязывание родственных связей между различными родами. Уже в этой первой «экономике» проявляет себя «политика» выживания и умиротворения. Превращение женщин в предмет об­мена заключает в себе в зародыше политическую «экономию» — если угодно, внешнюю политику родов. Задолго до расчета каких-то ценностей и стоимостей архаические группы платили таким обра­зом за обеспечение условий для выживания.

В макроисторической перспективе современность выделяется, помимо всего прочего, и тем, что в ней становится все более неясно, как общества могли бы осмысленней расплачиваться за выживание. Между тем «тяготы» и «суровости», которым они подвергают себя сегодня в интересах самосохранения, обладают столь роковой соб­ственной динамикой, что ведут, скорее, к самоуничтожению, чем к достижению безопасности. Как, спрашивается, может происходить такое? В современном мире можно диагностировать вырождение принципа реальности. Еще не выработано никакого нового способа, каким общества могли бы при сегодняшних условиях строить ос­мысленную экономику выживания. Ведь ушла в прошлое не только эра обмена женщинами — приближается к своему абсолютному пределу и последовавшая за ней экономика выживания. Я называю ее экономикой милитаристской эпохи. (Это соответствует эпохе «раз­деленных на классы обществ» в марксистском рассмотрении исто­рии, однако угол зрения несколько иной.) Она характеризуется тем, что в ней с помощью огромной доли прибавочной стоимости, созда­вавшейся трудом рабов, крепостных, наемных рабочих, а также с помощью средств, собираемых в виде налогов, поддерживалось су­ществование военно-аристократических слоев или армий, которые представляли собой, в классическом смысле этого слова, паразити­ческие нетрудящиеся группы, но зато они видели свою задачу в том, чтобы обеспечивать безопасность жизненного пространства всего общества, к которому они принадлежали. Последние тысячелетия были тысячелетиями взаимодействия конкурирующих военных па-разитизмов. В этой экономике установилась новая цена выживания: выживание всех обществ в целом оплачивалось ценой подчинения масс политически-милитаристским структурам и ценой готовности

народов видеть в отъеме прибавочной стоимости и в налоговом шан­таже письмена, какими сообщает народам о своих намерениях «су­ровая и тяжкая действительность». Военное насилие перевело себя на язык реализма, который признает правомерность самого факта войны как «высшей непреодолимой силы». Необходимость «мыс­ленно учитывать возможность войны» составляла в прошедшие ты­сячелетия твердое, ничем не смягчаемое ядро трагического позити­визма. Этому последнему еще до возникновения всякой философии было известно, что мир надо в первую очередь не интерпретировать и не изменять, а выносить как тяжкое испытание. Война — это становой хребет обычного принципа реальности, его основа и опора. Со всеми своими тяжкими последствиями для формирования харак­тера социальных институтов она представляет собой наиболее глубо­кое, наиболее горькое ядро опыта жизни в разделенных на классы обществах. Не способное к обороне общество в эпоху феодальных и национальных государств было обречено на гибель или подчинение. Без военной «защитной оболочки» не могла бы выжить в нашем мире ни одна из властвующих групп в истории.

Простое перекачивание прибавочных стоимостей в военно-аристократические слои («господствующие классы») — характер­ный признак феодальных обществ. Однако современный мир, кото­рый развился из буржуазной революции, направленной против фео­дализма, до сих пор нигде так и не смог решающим образом преодолеть этот процесс перекачивания. Все, чего он достиг в этом отношении, исчерпывается превращением прямого перекачивания прибавочной стоимости в косвенное. На место прямой эксплуатации народа слоем аристократии и ее солдатни пришли современные на­родные армии, имеющие своим ядром войска из профессиональных солдат и финансируемые из средств, поступающих в виде налогов. Но именно при этом современное государство, призванное обеспе­чивать военную «защитную оболочку» для общества, все более и более доводит исполнение своей задачи до абсурда. Ведь в эпоху сплошных тотальных войн, всеобщей «воинской обязанности» и ядерной стратегии военные аппараты великих держав уже больше не являются защитными оболочками для общественной жизни, а с каждым днем все более явно развиваются в источники наивысшей опасности для выживания вообще. С тех пор как стало возможно, благодаря сплошным бомбардировкам и стиранию всякого различия между «военными» и «невоенными» (то есть между войсками и граж­данским населением), уничтожать без остатка целые общества, со­временные государства — безразлично, называют они себя демо­кратическими или социалистическими — играют жизнью населения так, как не могли этого делать даже при наличии злой воли самые жестокие феодальные системы.

Поделиться с друзьями: