Критика цинического разума
Шрифт:
Только после упадка великой изобразительной функции в искусствах назревает время для подъема mass media к их доминирующему положению в том, что касается информации о мире как событии и актуально существующем. (Мы не станем говорить здесь о той промежуточной роли, которую сыграли «философии жизни» и Великие Теории XIX века на полпути от религии искусства до сознания, сформированного mass media; ср. в этой связи некоторые указания, содержащиеся в главе о Великом Инквизиторе.)
Mass media впервые обрели такой масштаб охвата, которого не знала никакая рационалистическая энциклопедия, никакое художественное произведение, никакая «философия жизни»: обладая неизмеримой «емкостью», они стремительно двинулись к тому, о чем всегда могла только мечтать великая философия — к тотальному
синтезу,— разумеется, при нулевом уровне интеллекта, в виде тотального арифметического суммирования. Они и в самом деле позволяют развить универсальный хаотический эмпиризм, они могут сообщить обо всем, всего коснуться, обо всем сохранить информацию, все сопоставить *. При этом они представляют даже нечто большее, чем философию,— они одновременно наследуют традициям энциклопедии и цирка.
Неисчерпаемая «емкость» средств массовой информации основана на их стиле «простого арифметического сложения». Поскольку они установили для себя нулевой уровень мысленного проникновения в то, о чем сообщают, они могут давать все и говорить обо всем, и все это опять-таки только по одному разу. У них есть только один-единственный интеллектуальный элемент — союз «и». С помощью этого «и» можно поставить буквально все по соседству со всем. Так возникают цепи и ряды, которых и вообразить себе не мог ни один рационалист и ни один эстет: сберегательные вклады — и — театральные премьеры — и — чемпионаты мира по мотогонкам — и — налогообложение проституток — и — государственные перевороты... Mass media могут говорить обо всем, потому что они окончательно отбросили тщеславную затею философии — понять то, о чем говорится. Они охватывают все, поскольку не схватывают и не понимают ничего; они заводят речь обо всем и не говорят обо всем ровным счетом- ничего. Кухня mass media ежедневно подает нам густое варево из бесконечно разнообразных ингредиентов, однако оно каждый день одинаково на вкус. Правда, были, видимо, времена, когда люди, впервые отведав этого варева, еще не испытывали пресыщения им и смотрели, как зачарованные, на безудержный поток эмпирии. Так, Франк Тисе мог с наполовину оправданным пафосом заявить в 1929 году: «Журнализм — это церковь нашего времени» (Thiess F. Das Gesicht unserer Zeit. Briefe an Zeitgenossen. Stuttgart, 1929. S. 62).
Это «и» — мораль журналистов. Они, должно быть, дают профессиональную клятву в том, что, сообщая о каком-то одном деле, все как один будут связывать это дело и это сообщение с другими делами и с другими сообщениями только союзом «и». Одно дело — это одно дело, и не более того. Ведь устанавливать связи между «делами» значило бы заниматься идеологией. Отсюда вывод: тот, кто устанавливает связи, вылетает вон. Тот, кто думает, должен выйти. Тот, кто считает до трех — фантаст. Эмпиризм mass media терпит только изолированные сообщения, и эта изоляция более эффективна, чем любая цензура, поскольку она заботится о том, чтобы связанное друг с другом в реальности никогда не связывалось в головах людей. Журналист — это тот, кто в силу своей профессии должен забыть, как называется число, которое идет после единицы и двойки. Тот, кто еще помнит об этом, вероятно, не демократ — либо циник.
Стоит труда критически рассмотреть это «и». Неужели оно, взятое само по себе, уже каким-то образом «цинично»? Как может быть циничным грамматический союз? Мужчина и женщина; нож и вилка; перец и соль. Какие тут, собственно, могут быть претензии? Попробуем выстроить другие связки: дама и шлюха; возлюби ближнего своего и застрели его; смерть от голода и завтрак с красной икрой. Здесь «и» оказывается между противоположностями, которые оно связывает наикратчайшим образом и превращает в соседствующие — так, что контрасты становятся просто кричащими.
Но что, спрашивается, может тут поделать «и» и за что оно может нести ответственность? Не оно создало эти противоположности, оно всего лишь выступило в роли сводни для неравных пар. И в средствах массовой информации это «и» фактически не делает ничего другого, оно всего-то ставит рядом, устраивает соседства, сводит и подчеркивает контрасты — не больше и не меньше. Это «и» имеет способность образовывать линейные ряды или цепи, отдельные звенья которых соприкасаются друг с другом только через эту логическую сводню; эта последняя, в свою очередь, ничего не говорит о сущности элементов, которые она выстраивает в ряд. В этом безразличии «и» по отношению к вещам, которые оно ставит рядом друг с другом, заключается зародыш цинического развития. Ведь оно, просто выстраивая в один ряд и устанавливая чисто внешнюю, синтагматическую связь между всем, производит одинаковость, которая несправедлива по отношению к выстраиваемым в один ряд вещам. Поэтому «и» не остается «простым» «и», а имеет тенденцию к превращению в «равно». С этого момента может начаться расширение цинической тенденции. Ведь если «и», которое может стоять между всем, означает также «равно», то все оказывается равнозначным со всем и одно имеет точно такое же значение, как и другое. Из формальной одинаковости образованного с помощью «и» ряда незаметно возникает равноценность объектов и субъективное безразличие. Таким образом, когда я выхожу утром на улицу, а в руках безмолвного продавца ко мне громко взывают газеты, мне практически приходится выбирать только из особо выделенных журналистами безразличностей этого дня. Что я выберу: это убийство или то изнасилование? Это землетрясение или то похищение? Каждый день приходится вновь прибегать к естественному праву — к праву не знать о миллионах вещей. О том, чтобы мне пришлось прибегнуть к нему, пекутся mass media, заботясь одновременно и о том, чтобы миллионы вещей попали мне на глаза и чтобы мне было достаточно только взглянуть на заголовки в газете и в моем сознании стало одной безразличностью больше. Как только она попадает в мое сознание, она подвигает меня и к тому, чтобы я с необходимостью зафиксировал в своем сознании циническое безразличие к воспринятому мною как «новость». Я, будучи гиперинформированным, отмечаю, что живу в мире новостей, в тысячи раз большем, и что по
поводу большинства из них я могу только пожать плечами, поскольку мои запасы участия, возмущения или способности мышления весьма невелики в сравнении с тем, что предлагает себя моему вниманию и взывает ко мне.
Незаметно мы подошли к тому пункту, в котором можно воспринять все лучшее из марксистской традиции и продумать его заново. Тот, кто говорит об одинаковой форме, одинаковой ценности и одинаковой безразличности, незаметно встает на почву классических достижений мысли Маркса и уже вовсю размышляет над загадкой эквивалентных отношений между товарами и между вещами. Может, и здесь есть взаимосвязи и взаимопереходы? Разве Маркс при своем анализе товара не дал блестящего и весьма утонченного в логическом отношении описания того, как равноценность порождает равнобезразличность, выражающуюся в отношении товара и цены? Лучшая предварительная подготовка к изучению «Капитала» разве не состояла бы в том, чтобы ежедневно не по одному часу сидеть перед телевизором, а в остальное время просматривать по нескольку газет и иллюстрированных журналов, непрерывно слушая при этом радио? Ведь можно, в принципе, читать «Капитал» так часто, как хочется, но так и не понять главного, если ты не знаешь этого на собственном опыте и не вобрал это главное в собственную структуру мышления и образ восприятия: мы живем в мире, который вовлекает вещи в неверные сравнения, уравнивая их; в мире, который неправомерно уравнивает по форме и по ценности (устанавливая псевдоэквивалентности) всех и каждого, а благодаря этому приходит к духовной дезинтеграции и безразличию; в мире, в котором люди утрачивают способность отличать правильное от ложного, важное от неважного, продуктивное от деструктивного, потому что они привыкли принимать одно за другое.
Жить с псевдоэквивалентностями, мыслить в псевдоэквивален-тностях: если ты можешь это делать, то ты полноценный гражданин этой цинической цивилизации, а если ты сознаешь это, то ты нашел ту архимедовскую точку опоры, используя которую, можешь критически перевернуть эту цивилизацию. Маркс, занимаясь критикой политической экономии, обозначил эту точку мощным движением мысли, чтобы под новым углом зрения подробно рассмотреть центральное неравенство нашей формы экономики — неравенство между заработной платой и трудовой стоимостью. Однако простейший путь к пониманию «Капитала» проходит не через чтение «Капитала». Нам не надо, вслед за несчастным Альтюссером, говорить: «Читайте „Капитал"». Нам надо говорить: «Читайте „Штерн", читайте „Бильд", читайте „Шпигель", читайте „Бригитту"». По этим изданиям можно значительно более ясно и открыто изучить логику псевдоэквивалентностей. Цинизм в конечной инстанции сводится к аморальному уравниванию различного, и тот, кто не видит цинизма, когда наша пресса между рекламами сортов шампанского сообщает
о пытках в Южной Америке, не воспримет его и в теории прибавочной стоимости, даже если прочтет ее сотню раз.
3. Цинизм обмена, или Тяготы суровой жизни
Who said that life is fair? *
Деньги — это абстракция в действии. Ценность — туда, ценность — сюда, бизнес есть бизнес. Деньгам все глубоко безразлично. Это среда, в которой приравнивание различного осуществляется на практике. Как ничто другое, они обладают способностью приводить различное к общему знаменателю. Точно так же, как газетная бумага и киноэкран безразличны к содержанию того, что на них печатается или показывается, деньги сохраняют непоколебимое безразличие по отношению к столь разнообразным товарам, которые обмениваются на них. Уже римлянин Веспасиан понюхал монету, будто подозревал, что она воняет, и иронически заметил: «Не пахнет». Сегодняшние буржуазные экономические науки в основе своей есть не что иное, как «не пахнет» на более высокой ступени. В хвалебной песне в честь свободного рыночного хозяйства модернизированные деньги как капитал находят сообразную времени форму уверения в том, что они не пахнут физически и морально. В той мере, в какой речь ни шла о чем-либо другом, кроме как о чисто экономических актах обмена, ни одному философу, не говоря уже об экономистах, не приходило на ум проверить феномен денег на циническую валентность. В их теориях капиталистическое товарное хозяйство беспрестанно подтверждает свою непахучесть. Разве оно не апеллирует к наилучшей из всех возможных моралей — к справедливой цене и свободному договору? Там, где возникает личное богатство, обязательно объявляется кто-нибудь, кто начинает уверять, что оно было «заработано» самым моральным путем, «собственными достижениями». Ведь только зависть может вызывать склонность морально порицать хороших деловых людей.
Конечно, сторонники принципа «не пахнет» в лице своих представителей-интеллектуалов признавали известные моральные сложности товарного и денежного хозяйства, а именно: при взгляде на расходование денег даже защитникам существующих отношений должны были бросаться в глаза некоторые сомнительные явления. Пожалуй, Георг Зиммель был первым, кто эксплицитно исследовал возникающую с появлением денег проблему цинизма. Ведь если деньги, как говорят, обладают «покупательной способностью», то до каких пределов и в каких областях она может простираться? Если деньги выставляются против товаров, произведенных на рынок, то, естественно, решение вопроса о том, передается ли товар обладателю денег, зависит только от цены. Это остается чисто экономическим вопросом, решение которого всецело зависит от расчета стоимости.
Но Зиммель доводит свои рассуждения до таких процессов обмена, при которых деньги обмениваются на «ценности», о которых неизвестно, относятся ли они к разряду товаров. Его «Философия денег» открывает цинический феномен в том факте, что деньгам, как кажется, присуща способность вовлекать в обменный бизнес и те блага, которые не являются товарами, так, будто они являются таковыми. Это явная продажность всех и каждого, кто в капиталистическом обществе поддается воздействию постепенного, однако постоянно углубляющегося процесса цинической коррупции. «Чем в большей степени здесь все интересы концентрируются на деньгах, тем в большей степени заметно, как на них обмениваются честь и убеждения, талант и добродетель, красота и здоровье души, и тем более насмешливый и легкомысленный настрой будет возникать по отношению к этим высшим ценностям жизни, которые продаются, также обладая ценностью (Wertquale) *, как и товары на воскресном базаре. Применимость понятия рыночной цены к ценностям, которые, по самой сути своей, не подлежат никакой иной оценке, кроме оценки, связанной с их категориями и идеалами, есть завершенное объективирование того, что представляет цинизм в субъективном отражении» (Philosophic des Geldes. Miinchen, 1912. S. 264)*.