ЖАНРЫ

Гамлеты в портянках

Леснянский Алексей Васильевич

Шрифт:

Курсанты поднялись с разбродом в головах от несправедливой справедливости, которую с ними учинили, и подались к мойке с потерянными лицами. «Духи» никак не могли взять в толк, честно или бесчестно обошлись с ними, правильно или неправильно поступили они сами. Батарея была выбита из колеи.

Павлушкин занял очередь в мойку. Его взгляд блуждал по столовой в поисках справедливости. Вид у него был довольно жалкий. Справедливости он, естественно, не обнаружил, потому что в армейских столовых она не водится. И Павлушкин распсиховался.

— Чё вы все такие, Левченко!? — обрушился он на стоявшего впереди курсанта из второго отделения ПТУР взвода.

— Какие? — обернувшись, спросил Левченко.

— Такие!

— Если ты об оче…

— Хотя бы! — нервно перебил Павлушкин, несмотря на то, что спрашивал не об очереди, а о чём-то неизвестном даже ему самому. — Пока-а-а проползёте. Медленные, капец!

— Мы-то причём? Там наряд не успевает.

— А меня волнует?! Не пожрали — теперь ещё и ждать должны.

— Кто просит — не жди.

Павлушкин вышел из очереди. Он окинул взглядом столовую в надежде найти пустой стол, на котором можно было бы незаметно оставить поднос. На несчастье курсанта столы не успевали освободиться, как их занимали новые подразделения.

— Вот невезуха-то, — думал Павлушкин. — Если уж не везёт, то не везёт до талого. Вот, блин, мир устроен. Господи, помоги что ли. Не нужны мне миллионы, дай мне десять секунд, чтобы эти уже вышли из-за стола, а те ещё не сели. Дай окошко, я махом в него влезу. Ты знаешь, я пронырливый. Обещаю больше не материться. Ну, в смысле попусту. И курить брошу, но это не запоминай, а то запомнишь ещё, а я тебя подведу. Курить, знаешь, как бросать?! В твоё время, наверно, ещё не курили. Тяжело, короче. Ты прости, что я к тебе на «ты» обращаюсь. Может, и на «Вы» надо, вон сколько ты за нас пострадал. Неуважительно как-то на «ты». В церкви тоже тебя на «ты» называют. Ты прости батюшек. Они просто могут не знать, как надо. Ты же им не говорил «как». Может, и говорил, да я не в курсе. Может, и правильно называют. Церковь-то давно у нас. Считай, с твоих времен. Я тебя на «ты» называю, потому что ты мне родной, вот почему. Я же мамку на «Вы» не называю, — так ведь? И люблю я тебя, наверное, так же, как мамку. Своеобразно. Иногда я прямо её ненавижу. Как начнёт морали читать, так убить охота. Но ведь случись с ней что, я же не перенесу. Золотая она у меня. Ты свои морали уже давно отчитал. Две тысячи лет назад, если мне память не изменяет. Врать не буду, я, может быть, тоже тебя в то время не слушал бы. Морали, они меня раздражают. Я прямо бешусь. Но когда бы тебя к кресту стали прибивать, я бы в сторонке не стоял. Я бы им показал, Господи. И пусть бы меня вместе с тобой распяли. Ты же в моралях зла не желал. Ты же добра самого чистого для всех хотел, как мамка мне. Гаубицу бы ещё туда, к кресту, хотя я знаю, что ты против всего этого. Я и сейчас на тебя иногда злюсь, потому что много зла по кругу, а ты допускаешь, чтобы всякая мразь землю поганила. А потом как подумаю, что это же мы, — мы сами зло творим, и понимаю, что пенять-то не на кого. Ну, не творили бы — и не было бы зла. Я к тебе редко обращаюсь. Как прижмёт, в основном. Говорят, что надо постоянно. Правильно говорят. Плохо тебе — обращайся за помощью, хорошо — благодари, а то привыкли! Но ты не расстраивайся. В основном плохо всем, так что тебя не забудут. Я же к тебе потому редко обращаюсь, чтобы тебя не отвлекать. У тебя других дел по горло. Вон хоть Семёнова взять, ему вообще тошно здесь. Но ты на него всё равно не отвлекайся, он — мой. Ты только вызывай во мне жалость к нему почаще, а я уж наворочу делов. Иногда ведь не жалко его. Звания до сих пор выучить не может. Уже бы корова, — я не знаю, — выучила, а он — никак. Мозгов ему что ли подкинь. Если нет лишних мозгов у тебя в запасе, то от Герца часть отколупни, а Семёнову передай. У Герца мозгов до черта, от него не убудет. В общем, я к тебе не обращаюсь, потому что итак не надо. Знаю, что накосячу — накажешь, поступлю хорошо — сигарет подкинешь. С сигаретами, пример, плохой, конечно, но курить так хочется, ты бы знал только! Ладно, пусть будут конфеты, они нейтральные. В общем, я хоть и редко молюсь, а помню о тебе. Ты должен знать. Слово пацана… Вот я и соврал. Никогда я о тебе почти не помню. Даже не знаю, что и сказать теперь. А поможешь мне сейчас — опять тебя забуду. Такой я, знаю себя. Поэтому не помогай мне, хоть и прошу самую малость. Да и что прошу-то? Гадость какую-то. Лень в очереди стоять — вот и прошу.

Павлушкин ещё раз обозрел столовую и встретился взглядом с тщедушным сгорбленным пехотинцем в замызганной форме не по размеру, который сидел за третьим столиком первого ряда. Илья посмотрел на тарелку курсанта «махры».

— Вылизал — мыть не надо, — сделал оценку эксперт. — То-то у нас хряки на свинарнике волосатые, как бизоны. Порода, шепчут, такая: волосатая и горбатая. Типа, за неимением сала шерстью спасаются. Специально скрещивали, базарят. Ну, если только голод с холодом.

Павлушкин снова посмотрел на пехотинца и… ужаснулся. Враг истекал слюной, как сенбернар и, чавкая, пожирал взглядом тарелку товарища напротив. В лице пехотинца не было ничего человеческого. Павлушкин увидел трусливого и обезволенного пса, который не набрасывался на тарелку товарища единственно потому, что у животных инстинкт самосохранения до поры, до времени сильнее голода. Омерзительной смесью звериной тоски, бессильной злобы и готовности к унижению и заискиванию блестели глаза доведённого до отчаяния пехотинца.

Павлушкина затошнило от отвращения. В его душе брезгливость в извращённой форме начала насиловать сострадание. Павлушкина хватил духовный удар. Его левую половину лица парализовало, и она сделалась отталкивающе мёртвой. Светлая улыбка блаженного, появившаяся на правой половине, только ещё больше обезобразила лицо курсанта. Лик вытеснила рожа. Павлушкин стал страшен.

Пошатываясь, добрёл Илья до стола пехотинцев и принял позу копьеметателя перед броском. На подносе в отведённой за спину правой руке задребезжала посуда.

Все сидевшие за столом пехотинцы за исключением того самого засекли изготовившегося к атаке артиллериста. Парни сидели к Павлушкину в профиль. Они перестали жевать и замерли в тех позах, в которых их застала угроза; только их глаза, как автомобильные дворники, плавно переместились в сторону врага — в фас. На лицах пехоты — ни страха, ни ненависти. На лицах — галимый фатализм; мол, ждём, первый удар за тобой, но потом держись.

Злой хрип Павлушкина:

— НА-А-А! — Поднос бережно поставлен перед обезумевшим от голода пехотинцем. — Ешь, ссс…сссолдат!

От нравственных перегрузок, — которые вполне закономерны для здоровой в стержне души, если она нечётко или ложно понимает, что есть добро и зло, — Павлушкина замутило так, как никогда ещё не мутило. В глазах Ильи потемнело. Его уши заложило. Внутренности Павлушкина то подступали к горлу, то опускались в район таза. Сам того не понимая, курсант осуществил заветную мечту. Он с детства мечтал полетать на самолёте, и за хороший поступок судьба наградила его целой палитрой ощущений, которые получает человек при посадке воздушного судна.

Павлушкин закрыл итак уже не видевшие глаза, сдавил ладонями и без того заложенные уши. Его сознание начало постепенно гаснуть, как включенные фары заглушенной иномарки.

Когда он открыл глаза, прямо перед ним, на столе, плодились подносы с едой, как евангельские хлебы и рыбы. Павлушкин встряхнул чумной головой, чтобы отогнать чудо. Но не тут-то было. Пищевая популяция продолжала нахально расти, угрожая в скором времени из библейского «накормить» перерасти в советское «накормить и перекормить».

— Так я вам взял и поверил, — подумал Павлушкин.

Для проверки достоверности чуда Павлушкин не только потрогал один из подносов, как когда-то Фома неверующий потрогал воскресшего Спасителя, но и ущипнул за мягкое место себя, на что апостолу ума не достало. Теперь в качественности и независимости проверки не усомнился бы никто. Во-первых, она была двойной, как удар Жан Клода Вандама. Во-вторых, в ней участвовала не зависимая даже от бодибилдеров мышца. Словом, чудеса, как и предполагал Павлушкин, стали быстро исчезать… в желудках «махры».

— Я так и знал, — радостно подумал Павлушкин, и тут уши курсанта разложило.

Вокруг шла весёлая и грубоватая мужицкая перебранка:

— Не для вас — Павлухин косяк на всех делим!

— Никто и не сомневался в вашей сердобольности!

— Заворота кишок вам!

— Медленной голодной смерти!

— Назло нашим сержикам кормим!

— А мы назло своим едим!

— Откармливаем Вас на убой!

— Смотрите — не подавитесь!

— Ваши тёлки нас после армейки ждут!

— А ваши нам ещё до армейки отдались!

— Теперь отоваримся у сержиков!

— Типа, нас по головкам погладят!

Глава 10

— Кто первым отдал завтрак «махре»? — пытал батарею дежурный Ахминеев.

В казарме были только курсанты и один сержант. Офицеры ушли на утреннее совещание к комбату. Другие сержанты рассыпались по бригаде по своим делам.

Поделиться с друзьями: