Гамлеты в портянках
Шрифт:
— Делать мне не фиг.
— А я б тебя тогда зауважал.
Помолчали…
— Батя, думаешь, порвёт? — через некоторое время спросил Юрик.
— Не, по звезде «Героя» даст… По бляхе и по центру шапки.
— Да, кулак у бати рабочий… Если выживу — в Лас-Вегас после дембеля навинчу.
— С концами что ли?
— Да не — в автоматы порезаться, кассу поднять. До армейки фартило.
— Ждут тебя там тыщу лет.
— По фигу вообще.
— Уехать хоть есть на чё?
— Ну, нет и чё?
— Не тупи. До Лас-Вегаса ещё как-то добраться надо.
— Доберусь, значит.
— Ну, и как?
— С песнЯми.
— Чё?
— Чё слышал… Смотри, как артиллерия месит. Запишу её на диски, кое-что продам, а с остальным — в Штаты. Затарю Запад на первое время. Пусть послушает, под какие хиты мы клали головы, воюя сами с собой, за самих себя, за весь мир, за правду, если хочешь.
— Хочу.
— Чё передёргиваешь? — обиделся Юрик. — Наша правда местами была спорной. Напоминала стремление к господству, но господству идей, а не бабок. Наша справедливость бывала грязной, но трогательно грязной. Чехословакия, Венгрия, Куба, Вьетнам, Афган. Всё плохое, что сделано не ради наживы, можно назвать трогательно плохим. Так считаю.
— А Чечня?.. Отмывка денег, если чё.
— Ничё — отмоемся. Отстраиваем же её всей страной, в ущерб другим регионам. В этом тоже чересчур много трепетно плохого и хорошего. Вот такие мы, — чё сделаешь?.. А водку и матрёшку с Запада вывезу. Погостили — хватит. Контрабандой вывезу. Под флагом Камбоджи.
— А чё контрабандой-то? — улыбнулся я.
А то… Это давно их мысли о нас, западный бренд… Решено. Матрёшку — назад, залапали её там, лоснится вся. А водку, пожалуй, оставлю. Не святые мы, пусть людей в нас видят. Люди роднее, чем святые.
— Слышь, Юрик, а ты вообще патриот?
— А это что: типа, показатель, здравый я пацан или чертомес?
— Ну, да.
— Тогда — нет… Люблю манящие огни Запада, особенно рождественские, когда у них дома гирляндами украшены, как в «Один дома». Парижские кафе под музыку Эдит Пиаф люблю. Или Бундестаг. Его за одно только название ценю. Слово мужское, никакой слащавости. Пунктуальность, педантичность, самозабвенная верность долгу, настырная честность, нордический стоицизм. Подвалы ливерпульские люблю, которые «Битлы» осветили. Наш Цой ведь тоже с жаркого оранжево-чёрного подземелья начинал. Преклоняюсь перед творческими кочегарами. Ад с укрощенным пламенем, и музыка льётся вопреки и во имя. Люблю, как европейцы уютно сидят в костёлах, незатейливо и благодушно размышляют о Боге и не стыдятся этого, как люблю, как мы свечами стоим в храмах, сгораем от стыда и раскаяния и не кичимся этим. Да разве я перечислю, что я у них люблю?! Я люблю у них даже плохое, потому что их плохое часто отличается от нашего плохого, и это тоже интересно и ценно.
Глава 9
— Справа — по одному! — скомандовал Котляров перед входом в столовую. — Шевелись, обмороки!
Артиллерийская колонна стала осыпаться с разрешённого бока, как берег, подмытый рекой, и упорядоченно перетекать c улицы в столовую, как песок в часах.
В нос Герца ударил острый запах свежего хлеба, парных помоев и солдатского пота.
— Я, аристократ, не могу есть эту гадость, — надменно подумал он, но его резво размножавшиеся во рту слюнки свидетельствовали об обратном.
Каждый выживал в армии, как умел. Одни спасались перепиской с родными и любимыми. Другие жили ожиданием второго года службы. Третьи стучали офицерам. Четвёртые прислуживали «дедам». Пятые отключали ум и сердце и ни на что не обращали внимания. Шестые промышляли лёгким или среднетяжелым членовредительством, чтобы попасть в госпиталь.
У Герца был свой способ. Он придумал себе, что является дворянином, которого разжаловали в солдаты за неудачную попытку государственного переворота на Сенатской площади. Мня себя декабристом, Александр и жил в соответствии с придуманной легендой, и все действительно безотчётно чувствовали, что он знаком с жизнью великосветского петербургского общества, но оставил свет ради народа. То есть, конечно, солдаты не только не могли чувствовать, что он из высшего света, но и вообще не имели ни малейшего понятия о том, что такое высший свет. Чтобы товарищи вникли в его положение, Герц должен был сначала рассказать им о том, что представляла собой жизнь дворянского сословия. Потом (это уже сложнее), что эту жизнь можно оставить ради нечто большего. Затем (и это самое сложное), растолковать, что нечто большее действительно достойно нечто большего, несмотря на то, что оно, случается, ворует у товарищей или ест из помоев.
В общем, никто не знал, что Герц из декабристов и вообще кто такие декабристы, но как бы знали. Условно. И что был обласкан царём — знали. И что из столиц. И что был в деле при Бородине. И что повернул вспять французов на батарее Раевского во время, безусловно, решающей четвёртой атаки из тридцати двух случившихся в тот день, заорав по-французски: «Оставить позицию!.. В планах Светлейшего!.. Два кавалерийских корпуса!.. В двух верстах!.. Отведают!» И что участвовал в заграничном походе, где нахватался всякой всячины от сифилиса до вольнодумства. И что вступил в «Северное общество», потому что в «Северном» не то, что в «Южном», да и Сашка Пушкин просил. И что именно Сашка, потому что он (Герц) был с поэтом на короткой ноге, так как они на пару, надувшись шампанского, шлялись по деревенским бабам в его (Герца) частые наезды с медведями и цыганами в болдинскую ссылку. И что «Цыганы» собственно оттуда, а то напридумали! И что уберёг Сашку от Сибири, подослав ему дрессированного зайца через дорогу. И что на Сенатской площади почти стрелял в Милорадовича. В итоге — рядовой сибирского полка.
Словом, олигархическое воображение Герца неплохо помогало ему переносить трудности.
В столовой возле артиллерийской вешалки остались два крупногабаритных курсанта: Балуев и Дашкевич. В их задачу входила охрана бушлатов и похудение. Рядовые заняли позиции на противоположных концах вешалки. Они сняли ремни, ослабили их, придав им, таким образом, максимальную длину, и плотно опоясали вешалку. Словно небольшая аллея ёлочек была взята в круг! Ну хорошо — в овал, чтобы быть точным не художественно, а документально. Хоровод, составленный по принципу «человек-ремень-человек-ремень», выглядел глупо, но надёжно. Одушевлённые и неодушевлённые предметы, взявшись за руки-бляхи-мухи, объединились в борьбе с воровством. Бушлатов не хватало, и подразделения постоянно крали их друг у друга. Из-под носа. Весело. Дерзко. С азартом. Как цыгане воруют лошадей. Переходящими кубками были бушлаты!
— Бигус дают, — тоскливо произнёс Балуев.
— Договорились же о хавке [72] не базарить, — упрекнул товарища Дашкевич.
— Я и не базарю. Так, просто.
— Лучше просто за «махрой» паси.
— Я и пасу.
— Вот и давай.
— Как думаешь, сменят? — через некоторое время спросил Балуев. — Хоть чаю хлебнуть.
— Опять ты о еде!?
— О воде.
— Всё равно.
— Всё равно-о-о, — передразнил Балуев. — Ты нехватан просто.
72
Еда (сленг)
— Сам нехватан.
— Пельмени, курочка, котлеты, — схавал?
— Не бушлаты — я б из тебя сам котлету сделал.
— До фига вас тут таких: по зиме — оравших, по весне из-под снега оттаявших.
Позлились друг на друга с минуту.
— Ладно, проехали, — примирительно сказал Дашкевич. — Мы с тобой тоже особо не торопились, когда тут Калина с Кубыхой стояли.
— Вообще никак… Я в их сторону даже не смотрел. Мне казалось, что они всё равно когда-то хавают. Фиг знает, ну передвигались же как-то, в обморок не грохались.
— Балуй, они тогда две недели почти не жрали, а мне их только сейчас жалко стало. Сейчас бы я их сменил. — Голос Дашкевича стал жёстким и хриплым. — И пусть меня тоже никто не меняет. Пошлю подальше — отвечаю!
— Да ладно — не заморачивайся. От Калины с Кубыхой не убыло. Ну, убыло, конечно, но всё нормально же.
— А я и не заморачиваюсь. Худею. Жиром зарос, на гражданке хряком звали. Мне теперь вообще всё по фигу. Четвёртые сутки не жру. Ничего не страшно теперь. Я судьбу в баранку теперь согну. И совестью буду управлять, как хочу. Захочу — буду других менять, не захочу — всё равно сменю. Назло.