ЖАНРЫ

Не все были убийцами
Шрифт:

Штраусбергерплац больше не существовала, и на какое-то время мы потеряли ориентацию.

“Александерплац должна быть где-то там”. Мартхен показала куда-то в западном направлении.

Мы перелезли через горы обломков и мусора и оказались на узкой улице, которую, видимо, уже привели в относительный порядок.

“Теперь я знаю, куда мы пришли!” - воскликнула Мартхен.
– “Это, кажется, Мемхартштрассе. Она ведет прямо к Александерплац”.

“Как же мы смогли вдруг очутиться на Мемхартштрассе? Она ведь находится по другую сторону Александерплац”, - сказала мать.

Она прошла несколько шагов в противоположном направлении. Вдруг она поскользнулась и упала. Мы бросились к ней и помогли подняться. Мартхен стряхнула с матери пыль. Впрочем, мы выглядели немногим лучше. Тут я увидел, на чем поскользнулась мать. Это была перчатка, показавшаяся мне несколько странной. Я поднял ее. В перчатке была полуразложившаяся, отвратительно вонявшая кисть человеческой руки. Взглянув на содержимое перчатки, мать закричала, как будто ее резали. Испуганная ее криком Мартхен посмотрела на меня и на перчатку, которую я все еще держал в руках-. Ее тут же стошнило. Вдруг мать побежала обратно. Нам с трудом удалось догнать ее.

Мартхен уже забыла о своей тошноте. Взяв мать под руки, мы осторожно повели ее назад, обогнули злополучное место и действительно вышли на Александерплац. Мартхен оказалась права, однако нам пришлось сделать изрядный крюк, прежде чем мы через груды обломков и щебня добрались до цели.

День уже давно перевалил на вторую половину. Мы уселись у каких-то развалин и развернули свои бутерброды. Солдатский хлеб был отвратителен на вкус, но нам очень хотелось есть.

И здесь я в первый раз увидел американца. С нашего места я прекрасно мог рассмотреть его. На голове у американца был белый шлем. Выскочив из джипа, он обнял проходившего мимо красноармейца. Его товарищи тоже вышли из машины и обменялись с русским энергичными рукопожатиями.

“Нехватает только, чтобы к ним подъехали эсэсовцы в парадных формах и белых перчатках и тоже приняли в этом участие”, - подумал я.

“Мама, смотри, это американцы”, - сказал я, указывая на “джип”. Обе женщины поднялись со своих мест, разглядывая машину.

“И в самом деле, американцы”, - сказала через некоторое время Мартхен.

Неожиданно перед нами выросли русские солдаты и согнали нас с места.

“Немцам не положено”, - усмехнулась Мартхен.

Мы смешались с толпой других зрителей. К сожалению, с нового места нам почти ничего не было видно.

“Жаль”, - вздохнула мать.
– “Место на развалинах было почти как ложа. Русские, оказывается, тоже антисемиты”.

Мартхен, продолжая улыбаться, ничего не ответила. Мы увидели подходившую к нам фрау Плац, которая энергично махала нам рукой. Следом за ней шел Ганс Кохман. “Регина и супруги Карфункельштейн стоят на другой стороне - оттуда лучше видно”.

“Что, у господина Карфункельштейна ложа?” - спросила Мартхен. Фрау Плац засмеялась. “Нет-нет, они тоже стоят”.

Мать представила ей Мартхен. Фрау Плац по очереди обняла всех. “Господи, да ты совсем не вырос”, - сказала она, глядя на меня.

“Ты что, слепая?” - мать притянула меня к себе.

Фрау Плац смущенно обернулась к Гансу Кохману.

“В этом возрасте растут еще не так быстро”, - попытался помочь ей Кохман.

Через толпу мы протиснулись на противоположную сторону.

“Ну, все уже позади”, - улыбнулась нам фрау Карфункельштейн.

Ее муж рассказал, что на уличных фонарях вдоль Шарлоттенбургершоссе и Бисмаркштрассе до поворота на Адольф-Гитлер-плац висели трупы эсэсовцев. Говорят, среди повешенных - семья Геббельса. “Сам я, правда, не видел, но есть очевидцы”.

“Не может быть!” - воскликнула Мартхен.

“Мне говорили - есть очевидцы”, - повторил Карфункельштейн.
– “Там, должно быть, непереносимо воняет. Но русские запретили снимать трупы с фонарей”.

“Вполне может быть”, - согласился Ганс Кохман. Внезапно раздался громкий треск. В небе вспыхнули разноцветные огни фейерверка. На очищенной от обломков и щебня площади русские начали танцевать краковяк, приглашая товарищей по оружию танцевать вместе с ними.

Танцующих становилось все больше. К русским присоединились американцы, французы, англичане. Они угощали друг друга сигаретами и водкой. Поздно ночью мы попрощались с остальной компанией и пошли ночевать к Регине - у нее была полуподвальная квартира в доме на Инвалиденштрассе.

“И давно ты здесь живешь?” - поинтересовалась мать, когда мы вошли в регинину квартиру.

“Две недели. До этого времени я жила в разных местах”.

“И Карфункельштейн тоже все время жил с тобой?”

“Да, все время”.

“А теперь? Где он теперь живет?”

“Он опять живет в Целедорфе. Его дом уцелел - ни одной царапины”.

“Дом его жены”, - поправила мать.
– “Он ведь перевел все имущество на ее имя”,

“Да, дом его жены”, - равнодушно подтвердила Регина. И с неожиданной гордостью продолжила: “Он уже имеет в своем распоряжении машину и сколько угодно талонов на бензин”.

“Наверное, Господь спал в это время, и поэтому твой Карфункельштейн сохранил свое имущество”, - неприязненно отозвалась мать, не выносившая бывшего сожителя сестры.

Регина невесело усмехнулась. Мать обняла ее - ничего другого ей не оставалось.

На следующий день мы отправились обратно. Фрау Риттер встретила нас в страшном волнении. “Господин Редлих хотел покончить жизнь самоубийством. Хорошо, что нам вовремя удалось отобрать у него нож. Сейчас он сидит в комнате наверху и несет какой-то вздор”.

Когда мы вошли в комнату, Редлих упал перед матерью на колени и судорожно обхватил ее ноги.

“Это мне наказание за то, что я возил евреев туда, где их ждала газовая камера. И за это Бог забрал моего сына, а его” - кивнул Редлих в мою сторону, - “оставил жить”.

“Я уже думал, что Бог простил меня, но он не простил, он страшно покарал меня за этот грех”.

“Бога нет!” - сказал я. Мать попыталась высвободиться из рук Редлиха.

“Я ведь все, все видел”, - говорил он, - “я видел, как их обыскивали, как у них все отбирали. Я помню этот ужасный запах, этот черный дым из труб крематория. Я видел небо в этих красных отблесках. Меня сразу же, как только приходил состав с евреями, отправляли за провизией, но я все видел. Я спотыкался, шел как слепой, потому что у меня не было сил смотреть на все это, - я зажмуривал глаза. Врач сказал - у меня нервное истощение, дал мне справку, и меня освободили от этой работы. Я больше не мог. И никогда бы уже не смог. Но почему за это должен был расплачиваться мой сын?”

Мать наконец высвободилась из его рук. Мое лицо было мокрым от слез.

“Рольф вообще был не при чем. Он ко всему этому дерьму никакого отношения не имел!” - крикнул я и бросился вон из комнаты.

После девятого мая с дома Мартхен сняли охрану. Советская комендатура стала строго наказывать каждого солдата за мародерство и изнасилование. Матери предоставили квартиру в одном из уцелевших домов Каульсдорфа, и мы устроили по этому поводу большой праздник.

Связь с Лоной мы снова наладили. Даже Людмила Дмитриева объявилась. Лона явилась к нам со своим третьим мужем Фуркертом, сбежавшим из моабитской тюрьмы. Фуркерт непременно хотел повидаться с Карлом Хотце. Нам было трудно растолковать ему, что Хотце - если он еще жив - находится в заключении где-то в Австрии. Людмила приехала к нам, как всегда, одна. И как всегда, с неизменной сигаретой во рту. Она с видимым удовольствием разговаривала с Василием по-русски. Однако впоследствии она всегда подчеркивала, что коммунисты, соратники Василия по партии (так, во всяком случае, считала сама Людмила) уничтожили всю ее семью. Но тогда, на празднике, оба мирно беседовали друг с другом. Василий перенес свое пианино из гостиной Мартхен в нашу новую квартиру, и они с Людмилой играли в четыре руки русские народные песни. А для нас Василий играл немецкие шлягеры тридцатых годов. Карфункельштейн танцевал попеременно то с тетей Региной, то со своей женой. Иногда матери удавалось оттащить Василия от пианино и потанцевать с ним. В этих случаях за инструмент садился Ганс Кохман.

Поделиться с друзьями: