ЖАНРЫ

И восстанет ветер. Баллады
Шрифт:

В тридцатых годах XIX столетия по многочисленным просьбам горожан дом был снесен, а череп захоронен на кладбище. Рассказывают, что долгое время он не давал покоя обитателям Калье де ла Муэрта, издавая по ночам странные и страшные звуки, в которых можно было услышать стоны, плач и проклятья.

Ныне на месте Дома Прекрасной Дамы построен совсем другой дом. Но над дверью нового дома в память об этой старой истории красуется табличка с керамическим изображением черепа и надписью «Сусанна».

БАЛЛАДА ОБ ИСААКЕ ДЕ ПОРТУ

Среди гор и лесов, будто жизни черту Подводя — и чураясь людей, Жил в Гаскони вдовец Авраам де Порту И растил четверых сыновей. Собирался в Париж старший сын де Порту, Исаак, восемнадцати лет. Среди старых нарядов одежду не ту Он нашел — и померк белый свет. Побледнел Исаак, так что краска с лица Словно в смертный отхлынула миг: На одежде начертано имя отца И пониже — «еврей-еретик»… Он уехал в Париж, осененный крестом, И лицо было мокрым от слез. И семейный позор мушкетерским плащом Он прикрыл и назвался — Портос. Но пришла из Гаскони печальная весть — И в плаще с королевским крестом Мушкетер скачет день, скачет три, скачет шесть, Поспешая в родительский дом. И в плаще голубом, с королевским крестом Пред отцом умиравшим предстал. Но с насмешкою странной во взгляде пустом Авраам перед смертью сказал: «Мушкетер, на меня не смотри свысока, Ведь порою позор — не позор. Просто смерть на войне иль дуэли — легка, А попробуй взойди на костер! Ты с помоста глядишь — растеряться не грех, Над тобою хохочут враги. И не видно родных, нет сочувствия в тех, Кто кричит — то ль «распни», то ль «сожги»… Я сломался тогда — на колени упал, Словно пулей сраженный в бою. Я слова покаяния громко сказал За себя и невесту свою… Лишь в Гаскони покой обрели беглецы, От костров и темниц вдалеке. На плечах и запястьях остались рубцы, И позорный наряд — в сундуке». …Не успеет ответить отцу мушкетер: Что страшнее — костер или бой? И ни разу не вспомнит былой разговор — До минуты своей роковой. Вспомнит он — и поймет, погружаясь во мрак, Уходя в леденящий огонь, Что уже не Портос, а еврей Исаак Никогда не вернется в Гасконь.

На «санбенито» — одежде для еретиков, осужденных инквизицией, — обычно писали имя осужденного, его грехи и рисовали либо языки пламени, направленные вверх (если приговаривали к сожжению), вниз (из милосердия приговоренного предварительно удавливали) и без пламени — если еретик приговаривался к покаянию. После покаяния позорная одежда с именем раскаявшегося грешника торжественно вывешивалась в церкви.

Первый известный историкам де Порту — Авраам де Порту, судя по фамилии, выходец из Португалии, живший в провинции Гасконь (королевство Наварра). Португальские и испанские мараны (крещеные евреи), как правило, стремились бежать в протестантские страны (Наварру, Голландию, Англию), поскольку там не существовало инквизиции. Согласно мнению современных историков, прототипом Портоса для Александра Дюма стал Исаак де Порту, сын (или внук) Авраама.

ЧУДОТВОРЕЦ

Вражеский лагерь огнями залит, Что именинный торт. Старый вояка по имени Шмит Мрачен и зол, как черт: Шведы из пушек по стенам палят И готовят таран. А у него — двенадцать солдат, Горсточка горожан. В городе жил один иудей, Старый, нищий, больной. Слухи ходили, что он — чародей, Знается с сатаной. Шмит прошептал: «Не нужен мне рай, Нечего мне терять! Знаешься с чертом, старик, — спасай! Душу готов продать!» «Что же, — ответил солдату еврей, — Может, не нужен черт. Ну-ка, приятель, шагай веселей, Жди меня у ворот! Я заколдую пули — а там Ты положись на них…» Каждую пулю поднес к губам, Молвил над каждой стих. Выстрелил первым красильщик Симон И закричал: «Попал!..» Выстрелом первым был поражен Вражеский генерал. Шведский трубач, заката алей, Выдал хриплую трель. Пули летели тучей шмелей, Каждая — точно в цель. Был горожанами приступ отбит. Шведам — кровавый бал. И после боя растерянный Шмит Так еврею сказал: «Если б не чудо твое, ей-ей, Нам бы уже не жить. Ты научил бы меня, еврей, Эдак вот ворожить!» Молвил старик: «Люблю рисковать… Вот тебе мой ответ: Я не умею, солдат, колдовать, И колдовства тут нет. Если душою, по воле небес, Тянешься к чудесам, Чудо большое из малых чудес Ты сотворишь и сам».

В зале городской ратуши в немецком городе Кисингене долгое время хранилась статуя еврея, которому, как утверждают, город был обязан тем, что отбился от шведов, осаждавших Кисинген в Тридцатилетнюю войну. Предание гласит, что во время осады этот еврей чудесным образом отливал пули, всегда попадавшие в цель.

КУКОЛЬНАЯ КОМЕДИЯ

Воскресным утром был сожжен Какой-то иудей. Под пыткою сознался он В греховности своей. На казнь глядели сотни глаз Сеньоров и сеньор. И слышал он в свой смертный час Толпы нестройный ор. То ль крик, то ль карканье ворон — И корчился злодей. Вокруг лишь кукол видел он, Похожих на людей. А тем же вечером, когда И в ложи, и в партер Пришли все те же господа, Любители премьер, Веселый смех не умолкал И был не показным, И зал охотно подпевал Куплетам озорным. На сцене — кукольная боль, А в зале все сильней Рукоплесканья кукол, столь Похожих на людей. Кричали в зале: «Автор! Бис! Сюда! Качать его!..» Но автора не дождались, Не ведая того, Что у него — иной удел И что встречались с ним. Что утром это он смотрел На них сквозь едкий дым. Сквозь обступавший душу мрак, В час гибели своей Он видел только кукол, так Похожих на людей…

Антониу Жозе да Сильва, по прозвищу Жудеу («Еврей»), — португальский драматург, маран, автор многочисленных комических опер для театра марионеток (публика называла их «оперы Еврея»), по доносу своей служанки был арестован инквизицией и обвинен в тайном исповедании иудаизма. Поскольку это был уже второй арест, то да Сильва, несмотря на ходатайство короля Жуана, был приговорен к сожжению на костре. Казнь состоялась в Лиссабоне 19 октября 1739 года. В этот день в лиссабонском театре Байр-ро-Альто шла одна из комедий да Сильвы, и ей рукоплескали те же зрители, которые утром с жадным интересом наблюдали за казнью.

ШАХМАТНАЯ БАЛЛАДА

Небо над Римом похоже на сон — Странные тучи, смутные тени. Жил здесь когда-то рабби Шимон Бен-Элиэзер — шахматный гений. Ах, невеселая эта пора!.. Рабби Шимону вручили посланье: Первосвященник, наместник Петра, Римских евреев обрек на изгнанье. «Срок нам дается лишь до утра, Вот и солдаты ждут у порога, А от изгнания и до костра Очень короткой бывает дорога. Я отправляюсь просить во дворец, Милости, право, не ожидая Но говорил мне покойный отец, Пешку за пешкою передвигая: Жизнь человека подобна игре — Белое поле, черное поле. В рубище или же в серебре Пешка чужой подчиняется воле. Станет ладьею или ферзем, Только не стоит этим гордиться — Пешка не сможет стать королем Д аже в конце, на последней границе». И ожидали раввина с утра Слуги, епископы, два кардинала. Первосвященник, наместник Петра, Молча стоял средь огромного зала. Не посмотрел на просителя он, Был погружен в размышленья иные. Только заметил рабби Шимон Шахматный столик и кресла резные. Первосвященник, наместник Петра, В белой сутане, тяжелой тиаре Всех приближенных услал со двора И произнес: «Я сегодня в ударе! Вот и остались мы с глазу на глаз. Как шахматист ты умен и опасен. Хочешь, сыграем на этот указ?» Рабби ответил: «Сыграем. Согласен». Жизнь человека подобна игре — Белое поле, черное поле. В рубище или же в серебре Пешка иной подчиняется воле. Станет ладьею, станет ферзем, Право, не стоит этим гордиться — Пешка не сможет стать королем Даже в конце, на последней границе. Тени тянулись от стройных окон, А на доске развивалось сраженье. И озадачен был рабби Шимон, И растерялся он на мгновенье: «Строил игру мой покойный отец Именно так…» — он сказал изумленно. Первосвященник поправил венец И на раввина взглянул отрешенно. Был словно жаром охвачен раввин, Двигая пешку слабым движеньем: Ход оставался всего лишь один — И завершался его пораженьем. И ощутил он дыханье костра Или изгнанья дорогу крутую… Первосвященник, наместник Петра, Вдруг передвинул фигуру другую. И увенчалась победой игра, И, выполняя свое обещанье, Первосвященник, наместник Петра, Перечеркнул указ об изгнанье, Остановился перед окном И, усмехнувшись, молвил чуть слышно: «Пешка не сможет стать королем. Я понадеялся — тоже не вышло…» А через месяц — или же год — К рабби Шимону в дверь постучали: «Друг мой, я сделал ошибочный ход Мы ведь с тобою не доиграли!» Первосвященник, наместник Петра — В скромном наряде простого монаха. В комнату следом вошло со двора Лишь ожидание с привкусом страха. Доску властитель легко разложил, Неторопливо фигуры расставил. Партия та же — и гость победил, И капюшон аккуратно поправил, И улыбнулся, и прошептал: «Думаю, ты обо всем догадался. Я поначалу тебя не узнал — Только когда ты в игре растерялся. «Пешка не сможет стать королем!» — Этим отцовским словам не поверив, Я не жалею сейчас ни о чем, Собственной мерой дорогу измерив. Бегство из дома, проклятье отца, Ложь и интриги старого клира… Но, по ступеням дойдя до конца, Стал я властителем Рима и мира. Брат мой, ты разве не помнишь меня? Шахматы, игры, детские споры? Все забывается… День ото дня Память сплетает иные узоры. Так почему ж я помиловал вас? Видимо, встреча была не случайной. Эта игра и злосчастный указ Вдруг приподняли завесу над тайной: Прав был отец — все сведется к игре: Белое поле, черное поле. В рубище или же в серебре, Пешка иной подчиняется воле. Даже пройдя по доске напролом, В клетке последней, перед порогом, Пешка не сможет стать королем — Так человеку не сделаться Богом…»

В некоторых версиях этого предания утверждается, что имеется в виду раввин из Майнца Шимон бен-Калонимус по прозвищу Шимон а-Гадоль («Шимон Великий»), узнавший во время игры в шахматы в своем сопернике — Римском Папе — то ли сына, то ли брата. Это случилось в XII веке.

ВЕЛИКИЙ ИНКВИЗИТОР

Изгибается плавно зеленое море, В горизонт упираясь холодным стеклом. И не видно конца в затянувшемся споре, Входят прежние тени в заброшенный дом. Кружит в медленном вальсе Прекрасная Дама, И глядит отрешенно надменный корсар. Их шаги шелестят средь бумажного хлама, И слова их похожи на черный пожар. И еще один призрак лишает покоя — Этот страшный монах с потемневшим лицом. Он коснулся виска ледяною рукою, Он смотрел, будто все еще грезил костром. И в запавших глазах — не глазах, а глазницах — Так сверкали частицы иного огня! Он похож был на черную хищную птицу, Он промолвил: «Ты тоже не понял меня… Я карал за предательство и лицедейство! — И внезапная боль исказила уста. — Не за то, что вернулись они в иудейство, А за то, что признали победу креста! Вероломство и пытки, жестокость без меры — Я согласен, но все же в конце-то концов Это было защитой поруганной веры, Малодушно отброшенной веры отцов…» Было так неуютно от темного взгляда И от горького яда безумных речей… И спросил я его: «Кто же ты, Торквемада?» И ответил мне призрак: «Последний еврей…» Он сказал — и ушел… Разговоры о Боге, О любви и судьбе показались пусты… Кто за нами придет? Кто стоит на пороге? Разрушаются стены, ветшают мосты…

Слухи о еврейском происхождении фра Томмазо де Торк-вемады появились еще при его жизни и не закончились со смертью. По сей день не утихают споры о том, что было истинным мотивом поступков этого человека.

ГОТИКА ЕВРЕЙСКОГО МЕСТЕЧКА

СОЛДАТСКИЙ ВАЛЬС

В тридцать девятом был отдан приказ — И начался поход. Солнце взорвалось, будто фугас, Красным стал небосвод. Огненный дождь и свинцовый град, Воздух от гари сох. Вместе с другими шагал солдат По имени Эрвин Блох. Был он однажды обласкан судьбой, В сорок втором году: Месячный отпуск, в Берлин, домой — Поезд вновь на ходу… Месяц прошел, и снова вагон, И остановка в пути. Он на варшавский вышел перрон Пару шагов пройти. Но сигарета погасла в руке, Потяжелел закат: Там эшелон стоял в тупике, За оцепленьем солдат. Он оглянулся, а позади, Словно немой парад, С желтыми звездами на груди Плыли за рядом ряд. Глядя в тетрадку, молитву читал, В талесе и тфилин, За остальными не поспевал Старый седой раввин. День почернел — несорванный плод, Съежился и усох. Молча смотрел на еврейский исход Растерянный Эрвин Блох. В поезд вернуться уж не было сил, Слова не мог сказать. С ним поравнявшись, раввин уронил Выцветшую тетрадь. Он подобрал, и промолвил старик, Дав ему пролистать: «Переписал мне псалмы ученик. Как бы не потерять…» И для чего-то добавил раввин (Был неподвижен взгляд): «Он из Варшавы уехал в Берлин Лет двадцать пять назад. Слышал, в Берлине стал он отцом, Но взял его рано Бог… Был на тебя похож он лицом, А звался он Хаим Блох…» Поезд еврейский ушел в горизонт И обратился в дым. Блох на Восточный отправился фронт, К прежним друзьям своим. Слушал, что пули протяжно поют, Тренькают меж берез, И вспоминал берлинский приют, В котором когда-то рос. Чаще молчал он и больше курил И потемнел лицом. И, наконец, расчет получил Порохом и свинцом. Где средь забытых Богом мест Желтели трава и мох — В этой глуши появился крест С табличкою Эрвин Блох. Но перед смертью, в тяжелом бреду Видел он тот вокзал. «Стойте! — воскликнул. — Я с вами иду! — И за раввином встал. — В ад, вместе с вами, дорогу избрал, Не поверну назад!..» Но ребе спросил: «А с чего ты взял, Что это — дорога в ад?»

Эрвин Блох погиб поздней весной 1944 года. По словам его сослуживцев, он погиб не в бою. Эрвин Блох был тайно арестован гестаповцами и погиб в одной из германских тюрем. Это произошло после покушения на Гитлера, когда вермахт избавлялся от остатков военнослужащих еврейского происхождения, еще состоявших тогда на военной службе. К началу Второй мировой войны их число приближалось к 25 тысячам солдат и офицеров. К концу 1944 года — единицы, да и те прикрывались фальшивыми документами.

БАЛЛАДА О ТАЛИСМАНЕ

В Подолии птицы тем летом не пели, Тревожно ветвями вели тополя. Гуляли козаки Зиновия Хмеля, На Правобережье горела земля. Еврейская кровь их пьянила что брага, Познали местечки разбойный кураж. Была средь козаков лихая ватага, А в ней атаманом — Остап Барабаш. Он ведать не ведал про милость и жалость, Палил ему душу несолнечный зной… Однажды в добычу Остапу досталась Еврейская дева красы неземной. Сказал он: «Я силой тебя не порушу. Дай руку, дивчина, и едем со мной. Крещением ты сбережешь свою душу И станешь козаку законной женой». «Спасибо, козаче, — она отвечала, — За доброе слово и ласку твою. Чудесною силою я обладала, Теперь же я силу тебе отдаю: Вот ладанка есть из Иерусалима, Ее подарила покойная мать. Наденешь — и пули горячие мимо! Ни сабле, не пике тебя не достать! Я знаю, козак, ты меня не обидишь, Изведай же чудо, пусть пуля летит! Стреляй-ка, не бойся, и сам ты увидишь, Что ладанка эта меня защитит!» Он выстрелил метко… Дивчина упала. Ей взгляд затуманил полуночный мрак. Она улыбнулась, она прошептала: «Теперь я свободна… Спасибо, козак». И ладанку в память о ней он повесил На крестик нательный, под синий кафтан, Коня оседлал, по недоброму весел, Далече увел другарей атаман. Козаков повел за богатством и славой, В приморские степи, на горький Сиваш. Схлестнулась ватага с татарскою лавой… Остался один — атаман Барабаш. Из Крыма Остап сам не свой воротился. Ни саблей, ни пулею не был сражен. На угол с иконами перекрестился И в полночь на берег отправился он. А там над рекою, у старого тына Сиянье соткалось в ночной темноте. Привиделось, будто стояла дивчина То ль в саване белом, то ль в белой фате…
Поделиться с друзьями: