Дети эмиграции. Воспоминания
Шрифт:
Даже самое страшное в детской жизни этих страшных лет — гражданская война, которая сама уже сознается преступлением, не всегда развращала и разлагала, но вызывала к жизни и необычайную стойкость, жертвенность и мужество. Уже то, что в сознании большинства гражданская война — тяжкое испытание и жертвенный долг, должно быть отмечено. «Активного участия в гражданской войне не принимал, и я благодарю Бога, что мне не выпало на долю проливать русскую кровь», — пишет один из юношей (VIII кл.). За редкими исключениями вы не встретите ни бахвальства, ни даже подчеркнутого молодечества. Есть чувство мести, но там, где оно есть, его нельзя не понять. Надо прочесть, через какие издевательства и надругательства над всем самым дорогим прошли дети, чтобы не удивиться родившейся жажде мести. Такие раны может заживить только время. Но сколько личного мужества и решительности в этой необычайной военной истории детей. Нельзя не залюбоваться мальчиком-казаком, когда он пишет о высадке на берег: «Так (как) не было пристани, то все прыгали с парохода, а лошадей по лебедке спускали. Но так как я не умел плавать, то я сел на своего коня на пароходе и вместе с ним полетел в море. Сразу мы с ним нырнули; когда вынырнули, то он направился к берегу и я с ним» (III кл.). Ребенок-воин — это самое жуткое, что можно себе вообразить. И дети сами понимают, как жестоко с ними обошлась судьба. «Наши отцы не перенесли того, что мы. Они исподволь подходили к романам с убийствами, а мы… От сказок оторвали нас выстрелы кронштадтских матросов» (VIII кл.). Конечно, участие в гражданской войне оставило самый тягостный след в детской душе; мы ниже увидим, что самые сильные душевные ранения связаны именно с участием в убийстве человека человеком. Все же было бы жестокой неправдой сказать, что все участники гражданской войны навсегда искалечены. Нет, и здесь по-разному преломлялась обстановка в душе ребенка. «Когда мы ходили в атаку или большевики на нас, то сразу все вспоминал, и дом, и мать, и сестер, и отца», — пишет, например, мальчик-кадет (III кл.). Думаю, так переживший войну морально уцелел, и за него не страшно. Страшно за того, кого события душевно ранили, кого детство не защитило от вторжения в душу таких переживаний, после которых он перестал уже быть ребенком.
Легко заметить, что в жизни таких детей обычно все сосредоточено на одном трагическом событии, что именно в этом событии — завязан узел всех их страданий. Можно бы привести десятки воспоминаний, где отчетливо вскрывается тот основной шок, с которым связана душевная надломленность ребенка. Очень часто ребенок отмечает, что он под впечатлением пережитого заболевает. «На следующий день 10 красноармейцев пригнали на наш двор 3-х казаков. Затем, оголив их спины, красноармейцы стали бить их саблями по спинам и головам. Кровь полилась ручьем… Все запрыгало у меня в глазах… Я заболела… Моя детская душа не могла перенести этого», — пишет девушка (VIII кл.), вспоминая свое детство. «После этой ужасной проведенной ночи со мной сделалась горячка, и с этой минуты я ничего не помню», — пишет другая (II кл.). Чрезвычайно ценны те сочинения, где удается уловить именно этот момент душевного ранения ребенка. Он связан чаще всего со смертью. Страшно, когда смерть заглядывает в глаза ребенку, когда он своим маленьким существом чувствует, что сейчас, вот сейчас должно случиться непоправимое. Девочка пишет, что ее с матерью и отцом повели в чрезвычайку. «Сидели мы недолго, пришел солдат и нас куда-то повели. На вопрос, что с нами сделают, он, гладя меня по голове, отвечал: „расстреляют“. Сколько немого ужаса было в этом слове» (IV кл.). Я не могу без внутренней дрожи вспомнить и крик другого ребенка в чеке: «Бабушка, я не хочу умирать!» Эти переживания, конечно, оставили неизгладимые впечатления, а часто неизлечимое душевное ранение.
О том, как сроднились дети с мыслью о смерти, свидетельствуют некоторые спокойные записи, за которыми скрыто очень много. «Я была рада, — пишет, например, девочка (IV кл.), — что могу учиться и жить спокойно, не думая о том, что меня убьют. И могу получить образование». — «Самим нам казалось странным, что мы живы», — пишет девочка, пережившая бомбардировку Киева.
Но даже угроза лишения жизни является не самым страшным испытанием для детской души. Эта рана как-то скорее зарубцовывается. Но участие в убийстве другого, кровь на детских руках — это невыносимое испытание для ребенка. Убийство, если оно осознано ребенком, делает его навсегда калекой. Тот же мальчик, который с таким надрывом писал о воровстве, так рассказывает дальше свою жуткую повесть. «Зимой моих братьев и сестер разобрали добрые люди. А я… Взял браунинг отца и пошел было убить комиссара. Да по дороге увидел у сада чека гору трупов… И такой ужас охватил меня, что я бежал из города… Четырнадцатилетним мальчиком сделали меня унтер-офицером. Никогда не смотрел я на действие своего оружия: мне было страшно увидеть падающих от моей руки людей. А в августе 1919 г. в наши руки попали комиссары. Отряд наш на 3/4 состоял из кадет, студентов и гимназистов… Мы все стыдились идти расстреливать… Тогда наш командир бросил жребий, и мне в числе 12-ти выпало быть убийцей. Что-то оборвалось в моей груди… Да, я участвовал в расстреле четырех комиссаров, а когда один недобитый стал мучиться, я выстрелил ему из карабина в висок. Помню еще, что вложил ему в рану палец и понюхал мозг… Был какой-то бой. В середине боя я потерял сознание и пришел в себя на повозке обоза: у меня была лихорадка. Меня мучили кошмары и чудилась кровь. Мне снились трупы комиссаров… Я навеки стал нервным, мне в темноте мерещатся глаза моего комиссара, а ведь прошло уже 4 года… Прошли года. Забылось многое; силой воли я изгнал вкоренившиеся в душу пороки — воровство, пьянство, разврат… А кто снимет с меня кровь? Мне страшно иногда по ночам». Вы видите перед собою юношу с явно выраженным душевным надломом.
Вот еще один пример. Юноша 18 лет описывает расстрел махновцев: «Мне ярко врезался в память расстрел взятых в плен махновцев. Они были взяты во время нападения Махно на Екатеринослав. Среди них были подростки лет 14–15. Наши понесли во время последних боев тяжелые потери, и солдаты решили расстрелять пленных. Их вывели за город и приказали рыть ямы. Меня тоже назначили в конвой пленных. И вот, когда ямы были вырыты, из толпы смертников отделился один моих лет, упал к ногам командира, охватил его ноги и стал, захлебываясь слезами, молить о спасении. Тот приказал его убрать, и этот несчастный так кричал и забился в руках солдат, что я не мог вынести и бросился бежать от этого страшного места» (VII кл.).
Не могу не привести на этот раз довольно большого описания расправы с красноармейцами, в котором так ярко сказалась душевная реакция участника и свидетеля события. Мальчик, которому было лет 15–16, пишет, что он не выдержал картины ужасов и от всего виденного «вскочил в вагон подошедшего эшелона и, почувствовав усталость, лег на свое место. Вдруг раздался страшный душу раздирающий крик: „Пощадите, ведь я не по своей воле, меня взяли силой!“ „Врешь!“ слышался ответ и глухой удар по чему-то мягкому, глухой стон, хрипение и опять мольбы; я не выдержал и, вскочив на ноги, подошел к двери и, о ужас! Вся панель усеяна трупами, с разможженными головами, еще ворочающиеся и стонущие производили ужасное зрелище. Но вот крик; я обращаю свое внимание в ту сторону и, о ужас, молодой, скорее еще мальчик, очень красивый, полунагой стоял на коленях перед солдатом с озверевшим лицом и поднявшим над головой мальчика приклад; у мальчика от испуга глаза, казалось, выскочить хотели, в них были ужас, мольбы о пощаде, но солдат очевидно уже ничего не соображал. Едва он еще хотел что-то крикнуть, как приклад опустился на его голову. Я не мог выдержать, хотел броситься к нему, но что я мог сделать с человеком-зверем. После того я никак не мог сладить с собою; я как-то ослабел, я не мог больше оставаться в этой среде, морально я чувствовал себя кошмарно. Ждать долго не пришлось, вскоре я был ранен, и мне пришлось убраться в лазарет» (VII кл.).
Именно эти дети-взрослые, заглянувшие в глаза смерти и сами невольные соучастники в величайшем преступлении, носят в себе душевную рану. Для них высказать себя — большая мука, но и большое освобождение. Чем глубже таят они в себе пережитое и выстраданное, тем сильнее оно отзывается на их внутреннем душевном мире. Читая их нервные строки, написанные, как исповеди, я думал: они обрадовались возможности сбросить с себя кошмары, хоть перед кем-нибудь высказать то, что наболело у них. В их словах и жалоба и обвинение. Они знают, как искалечило их время, и горько вспоминают свое золотое детство. «Что был я — и что стал? Был когда-то юноша-ребенок, жизнерадостный, с веселыми мыслями, с радужными надеждами, с мягким любящим сердцем, а теперь стал нравственный калека, почти малограмотный, озлобленный и ожесточенный на всех и вся и запуганный, как лесной волк», — пишет юноша калека, как он сам себя называет (VII кл.). «Я часто не узнаю ни папы, ни мамы, да и себя также: из веселой девочки я превратилась Бог знает в кого», — жалуется девушка (VII кл.), а другая, ее подруга, замечает: «Но ничем и никогда не загладить тех ужасных лет, проведенных во время большевизма. Они много сделали, исковеркали душу, рано заставили состариться» (VII кл.). Вот за этих, повторяю, детей-взрослых страшно!
Мне пришлось для тех педагогических выводов, ради которых я взялся за эту статью, пересмотреть материал и по-своему перераспределить его. Я рисковал при этом кое в чем, а особенно в примерах, совпасть с работами других авторов сборника. Но я думаю, читатель на меня за это не посетует. При ином подходе по-иному невольно освещается один и тот же материал. Иной подход дает возможность привлечь и новое, что оставалось бы вне поля зрения других. Мне важно было проследить, как ребенок оберегает свой детский мир от вторжения в него действительности и в какой постепенности это разрушение детского мира идет.
Мне важно показать, с каким упорством ведет ребенок эту борьбу и как ему удается уберечь себя даже в самой ужасающей обстановке. Мне важно было для выводов доказать, что обстановка сама по себе не имеет решающего значения в формировании души ребенка и что ребенок защищен своей детскостью от разлагающего влияния окружающей его среды. Мне надо было показать, что для душевного развития ребенка самое опасное лежит в тех резких вторжениях в его детский мир, при которых он насильственно вырывается из него и становится беззащитным перед лицом жестокой жизни.
В связи с этими положениями для меня педагогически решающим является не установление обстановки, в которой протекало детство и юность ученика, а характер индивидуально им пережитого. Только в индивидуальном подходе к каждому отдельному случаю могут быть вскрыты конкретные педагогические приемы. Но поскольку приходится обобщать выводы, я прежде всего склонен делить детей на две группы: сохранившихся и душевно раненных; детей и детей-взрослых.
Педагогические проблемы соответственно этому распадаются на две категории: нормальные и исключительные.
Конечно, в изменившихся условиях изменился и ребенок. Нужен и иной подход к нему. Эти изменения в главнейшем сводятся к следующему. Прежде всего, как общее правило, ребенок остался без семьи, во всяком случае без семьи в прежнем смысле слова. Кризис семьи, особенно в условиях роста больших городов и необходимости заработка женщины, намечался и раньше. В связи с этим педагогически острее становится вопрос о непригодности старой школы, дополнявшей семью, но не восполнявшей ее. Навстречу этой новой потребности шли детские сады, рост которых несомненно находится в известной связи с частичным перемещением «семьи» из дома в школу. Тенденция распространения влияния педагогических идей, связанных генетически с дошкольным воспитанием, на школу, вероятно, отражает тот же процесс. Особенно ярко сказались в педагогике эти новые запросы времени в применении к рабочей школе, в движении детских клубов (Вукотич, Петербург), сетлементов (Шацкие, Москва) и т. п.
Бурная эпоха революции только обострила этот уже ранее намечавшийся процесс и поставила более остро те педагогические проблемы, которые связаны с ослаблением роли семьи в жизни ребенка.
В эмигрантской школе проблема эта стала особенно остро. Катастрофически увеличился процент детей вовсе без и вне семьи оставшихся. Для иллюстрации приведу некоторые цифровые справки; беру только совершенно достоверные данные. В Болгарии (нач. 1924 г.) из 1242 учащихся девяти обследованных школ круглых сирот — 7 %, полусирот — 30,6 % (жива мать — 22,5 %, жив отец — 8,1 %); детей, судьба родителей которых неизвестна — 6 %, итого детей, не имеющих нормальной семьи — 43,6 %[62]). В одной из самых больших гимназий в Тшебове Моравской (1922 г.) на 592 уч. — сирот и полусирот 194 чел., что составляло более 30 % всех учащихся, и если принять во внимание местожительство родителей, то окажется, что более 45 % детей находилось на сиротском положении[63]. Уже эта фактическая справка показывает, что как общее правило мы имеем в эмиграции ребенка, остающегося без воздействия на него семьи. Очень образно этот развал семьи отразился в одном ответе мальчика: «Наша семья такая: мама в Бельгии, брат в Индокитае, папа неизвестно где, а я здесь».