ЖАНРЫ

Шрифт:

В течение полувека Исайя Берлин будет рассказывать всему свету по секрету, что английский язык почтенной русской дамы был настолько чудовищен, что он не узнал ни единого слова, даже не угадал, какие именно фрагменты из «Дон Жуана» услышал в ее исполнении.

Неужели дама этого не знала? Знала, и еще как знала (этот момент они с Козловской-Герус еще в Ташкенте выяснили). Так почему же так подставилась? И вообще, зачем было читать аглицкому гостю Байрона, а не русских, не известных ему поэтов? Скажем, Гумилева, которого Берлин, по его же признанию, совершенно тогда не знал? И какие именно фрагменты из «Дон Жуана» она выбрала, хотя, повторяю, прекрасно знала, что ее английское произношение из рук вон плохо? Да и времени было в обрез – до полуночи засиделась какая-то ученая особа, а в три ночи уже вернулся Лев Николаевич. Смею предположить, что, вероятнее всего, читана была та часть второй песни романа, где речь идет о потерпевших кораблекрушение, которые, сходя с ума от голода, убивают и съедают одного из спутников Жуана. Перечтите эти октавы в переводе Татьяны Гнедич – лично я ничего страшнее в европейской поэзии ХХ века припомнить не могу. Известный сюжет из клюевской «Погорельщины», где односельчане засаливают синеглазого Васятку, – детская сказочка по сравнению с этими жесткими и жестокими сценами, особенно если учесть, что Байрон неоднократно подчеркивал абсолютное соответствие своего рассказа с реальными фактами, и Анна Андреевна это знала. О случаях людоедства в блокадном Ленинграде, о том, что сосед Пуниных, Женя Смирнов, умирая от голода, спрашивал у жены, кого из детей они съедят сначала, а кого потом, впрямую, как с Людмилой Шапориной, [63] Ахматова с иностранцем, естественно, говорить не осмелилась. А вот намекнуть, использовав известный литературный сюжет, очень даже могла, как намекнула в «Поэме без героя», сравнив блокадный Ленинград с осажденным Тобруком: «Это где-то там – у Тобрука, / Это где-то здесь – за углом». (Смысл сравнения убедительно разъяснен в мемуарах Э.Г.Герштейн. [64] )

63

«1944 сентября 22. Встретила на улице Анну Ахматову… Разговорились: „Впечатление от города ужасное, чудовищное. Эти дома, эти два миллиона теней, которые над нами витают, теней умерших с голода… Со мною дверь в дверь жила семья Смирновых, жена мне рассказывала, что как-то муж ее спросил, которого из детей мы зарежем первого. А я этих детей на руках вынянчила“» (Ахматовский сборник-1. Париж, 1989. С. 206–207).

64

Комментируя «Поэму без героя», С.А.Коваленко приводит такое высказывание Э.Г.Герштейн: «Если верить комментариям, Ахматова назвала порт Тобрук, потому что там "шли ожесточенные бои между английскими и немецко-итальянскими войсками… Бои действительно шли под Тобруком, но с апреля по декабрь 1941 года длилась осада этого порта. Анна Андреевна… не могла пройти мимо… испытания людей, запертых в городе, подвергавшихся обстрелу с моря и воздуха, переносивших голод, страх и смерть. Всю весну и лето мы с трепетом разворачивали газеты, надеясь узнать, что блокада Тобрука уже кончилась, но она продолжалась. Ахматова успела испытать начало блокады в Ленинграде. Теперь эти ужасы были не „где-то там“, а здесь, за углом».

Впрочем, будем снисходительны к господину Берлину: он ничего не понимал в стихах, ни в русских, ни в английских, как, впрочем, и в художественной прозе. Да, почти завидовал яркости и колокольной силе публицистики Герцена, но для внутреннего пользования предпочитал чего попроще: в романистике – Тургенева, в музыке – Верди, то есть все то, что его собеседница хуже чем не любила – не замечала. Гость из будущего, конечно, запомнил, что Ахматова решилась прочитать ему две песни из «Дон Жуана», «поскольку они имеют отношение к последующему», а вот какое именно отношение – не сообразил, хотя за декламацией последовало чтение «Поэмы без героя»: на поверхности «святочный карнавал», а по сути памятник ее друзьям, их судьбам, своего рода «ныне отпущаеши»…

Но мы несколько опередили события. Оставим пока в покое сэра Берлина и вернемся к графу Чапскому и к стихотворению «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…».

Согласившись, что свидетельские показания Галины Лонгиновны Козловской подтверждаются реалиями ахматовского стихотворения, Н.В.Королева тем не менее наиболее достоверной считает догадку Л.К.Чуковской, так как она «поддержана самой Ахматовой». На самом деле сама Ахматова, сужу по ее «Записным книжкам», эти стихи с именем Чапского не связывала. В ее тетрадях он упоминается в числе тех, кто по достоинству оценил и понял «Поэму без героя», как «некто Ч.<апский>, который в Ташкенте в 1942 году (после того как была прочитана «Поэма без героя». – А.М.) церемонно становится на одно колено, целует руки и говорит: «Вы – последний поэт Европы»». [65]

65

Не утверждаю, но предполагаю, что мазурочный, декоративно– польский жест Чапского аукнулся многие годы спустя в следующем фрагменте:

И наконец ты слово произнес Не так, как те… что на одно колено, - А так, как тот, что вырвался из плена.

По воспоминаниям той же Э.Г.Герштейн, столь же лично, сливая в одно «где-то там» и «здесь за углом», смотрела Анна Андреевна итальянский фильм «У стен Малапаги». Сначала несколько раз одна, потом зазывала друзей, поясняя: Это наше. Это и про нас.

Поскольку на первом, майском вечере у Толстых, где Чапский читал стихи польских поэтов, а Ахматова молчаливо, сквозь слезы на глазах, слушала, о ее собственном чтении «Поэмы без героя» нет и речи, иначе об этом было бы непременно доложено Капитану, Толстой устраивал и еще одну русско-польскую посиделку. Видимо, в том же, 1942-м, но уже в самом конце года, после того как 11 декабря между Л.К.Чуковской и А.А.Ахматовой надолго, на целых десять лет! – были разорваны дипломатические отношения…

Что же касается предположения жены А.Ф. Козловского, то оно, по моему убеждению, подтверждается не только реалиями трех выше разобранных текстов. Я вовсе не утверждаю, что именно Козловский – главный герой всей ахматовской лирики начиная с 1941-го по 1965 год, «той странной лирики, где каждый шаг – секрет», но именно его скрытое присутствие в ней и делает ее странной. И вот что знаменательно: хотя «Явление луны» датировано 25 сентября 1944 года, Анна Андреевна сделала так, что оно явилось в Ташкент не когда-нибудь, а аккурат 31 декабря, то есть в четвертую годовщину их встречи. В мемуарном очерке Г.Л.Козловской-Герус, опубликованном в многотиражных, еще «совписовских» «Воспоминаниях об Анне Ахматовой» (1989), об этом новогоднем подарке сообщается достаточно пространно, однако в устном варианте, в сборнике «Анна Ахматова в записях В.Д.Дувакина» (1999) имеется подробность, представляющаяся мне многозначительной. С последнего военного предновогодья прошло почти тридцать лет, а Алексей Федорович не забыл, что прилетевшая в канун 1945-го открытка со стихами была забрызгана дождем:

Г.К.…когда она уехала, то был Новый год, первый Новый год, на котором она не присутствовала, и я перед Новым годом вышла в прихожую, смотрю – лежит квадратик какой-то: открытка…

А.К. Смоченная дождем.

Г.К. Переворачиваю – и стихи Анны Андреевны, знаете, «Явление луны»…

А.К.

Из перламутра и агата, Из задымленного стекла, Так неожиданно покато…

И так далее, и так далее. Она написала: «Это стихи ташкентские, посылаю их на их родину».

В последнем за 1944 год номере ленинградской «Звезды» кроме «Явления луны» опубликовано и еще одно ташкентское стихотворение Ахматовой (в дальнейшем оно получит весьма выразительное имя: «Измена»), датированное 22 февраля 1944 года. Однако эти стихи Анна Андреевна на родину не отослала – уж слишком прямо они называли то, что «Явление луны» изящно полускрывало:

Не оттого, что зеркало разбилось, Не оттого, что ветер выл в трубе, Не оттого, что в мысли о тебе Уже чужое что-то просочилось, — Не оттого, совсем не оттого Я на пороге встретила его.

Судя по воспоминаниям Г.Л.Козловской, Ахматова и Алексей Федорович действительно впервые взглянули в лицо друг другу именно на пороге: «В первый раз Ахматова переступила порог нашего дома в новогодний вечер, чтобы вместе с нами встретить свой первый в Ташкенте Новый год. Снимая с нее ее негреющую шубку, Алексей Федорович воскликнул: „Так вот вы какая!“ Вероятно, в его веселом молодом голосе было что-то, что заставило ее улыбнуться и, разведя руками, в тон шутливо ответить: „Да, вот такая. Какая есть“. И исчезла вся напряженность первого мгновения знакомства. Алексей Федорович поцеловал ей руку, сначала одну, потом другую, и так уж затем повелось навсегда, что при встрече и прощании он целовал ей обе руки. Она направилась к печке, стала к ней спиной и начала греть руки. И тут мы увидели, что она по-прежнему стройна и прекрасна. В тот вечер глаза у нее были синие».

Еще Гумилев заметил, что глаза его Примаверы, обычно серые, зеленоватые или голубые, синели, когда скупая на дары судьба вдруг, без предупреждения расщедривалась. А в тот вечер злодейка и злыдня не поскупилась: на диво хороши были не только хозяин и хозяйка дома, но и сам дом, и друзья их азийского дома – первая жена Пастернака Евгения Владимировна, с которой Галина Лонгиновна, похоже, была знакома еще по Москве, и сын поэта – тоже Женя. Вот каким запомнил Евгений Борисович Пастернак ту новогоднюю ночь у Козловских: «Ярким был праздник 1942 года. Мы вместе с Ахматовой были приглашены к Козловским, где был настоящий, сваренный мастером-узбеком плов, вино и закуски. Потом братья Козловские в четыре руки играли Вторую симфонию Бетховена. Просидели до утра…»

Тем, кому покажется подозрительным столь изобильное застолье, поясню: на сцене Ташкентского оперного театра только что, в ноябре 1941 года, состоялась премьера музыкальной драмы «Даврната», музыка к которой написана А.Ф.Козловским, правда, в соавторстве с Т.Садыковым. Кроме того, ташкентских меломанов и поклонников соловьиного пения Халимы Насыровой в январе 1942 года ожидал и еще один сюрприз – музыкальная драма «Шерали». Текст Хамида Гуляма, музыка А.Ашрафи, С.Н.Василенко и А.Ф.Козловского. И это только начало его славы, местного значения, но все-таки славы, ибо в ноябре того же, 1942-го, на той же сцене и с участием той же звезды Востока будет представлена собственная опера Козловского «Улугбек» (по мнению рецензента «Правды Востока» – «наиболее значительное из произведений, ранее поставленных на этой сцене»).

Следующий, 1943-й, Новый год Анна Андреевна проведет в больнице, [66] а вот последний ташкентский, 1944-й, встретит опять у Козловских и к этому полупрощальному празднику приготовит ташкентским друзьям, нежным своим утешителям, затейливый подарок: спасет от медленного исчезновения свою «тень» («ее великолепный профиль», по словам Г.Л. Козловской), которую Алексей Федорович когда-то обвел сначала карандашом, а потом углем и полушутя доказывал, что когда А.А. уходит, «то профиль живет своей странной ночной жизнью». Уголь по беленной известью стене – материал непрочный, и после отъезда Анны Андреевны из Ташкента Галина Лонгиновна завесит тень куском серебряной старинной парчи; консервант (средство от забвения), изобретенный Ахматовой, увековечит и самое тень («знак вечной верности»), и атмосферу приютившего ее тень дома: [67]

66

Галина Лонгиновна об этом забыла, а вот Алексей Федорович помнил твердо: в одну из трех новогодних ташкентских ночей Ахматова была тяжко больна.

67

Можно без всякого преувеличения сказать, что в бездомной скитальческой судьбе Анны Ахматовой лишь этот азийский дом был органически соразмерен самому прекрасному из многочисленных двойников, ибо соответствовал Замыслу и Предопределению. Точнее и тоньше соответствовал, чем иные модели Дома (артистический вариант – квартира Судейкиной-Глебовой на Фонтанке, 18; профессорский вариант – квартира Срезневских на Моховой и т. д.).

Поделиться с друзьями: