Ахматова: жизнь
Шрифт:
Биографы любят рассказывать, как Ольга Берггольц, зайдя проведать Анну Андреевну, застала ее бодрой, дежурившей с противогазной сумкой на боку у ворот Фонтанного Дома. Охотно цитируется и следующий отрывок из документального повествования П.Н.Лукницкого «Ленинград действует»: «Заходил к Ахматовой… Встретила меня очень приветливо, настроение у нее хорошее, с видимым удовольствием сказала, что приглашена выступить по радио. Она – патриотка, и сознание, что сейчас она душой вместе со всеми, видимо, очень ободряет ее».
Процитированная запись датирована 25 августа, а уже 31-го, то есть еще до массированного артобстрела и первой бомбежки, Анна Андреевна позвонила своим друзьям Томашевским и, сославшись на то, что Пунины всей семьей переселись в подвалы Эрмитажа, попросила забрать ее к себе. Томашевские жили в писательском доме на канале Грибоедова, где было почти настоящее бомбоубежище. На этой же дате – 31 августа или 1 сентября – настаивает и дочь Томашевских, Зоя Борисовна. Однако не исключено, что ее подвела память. Во всяком случае, сама Ахматова рассказывала Лукницкому, что еще 10 сентября во время бомбежки «сидела в щели, у себя в саду, держала на руках какого-то маленького ребенка. Услышала "драконий рев" летящей бомбы, затем умопомрачительный грохот, треск, скрежет, щель трижды двинулась и затихла».
Дневник Николая Николаевича ни этого факта, ни жалобу Анны Андреевны на Пунина, который якобы увез семью в подвалы Эрмитажа, не подтверждает. Вот его запись от 12 сентября: «8-го вечером был первый налет. Началось около 11-ти. Дома были Малайка (дочь Ирины. – А.М.), Галя (жена Пунина. – А.М.), Тика (МА.Голубева. – А.М.) и я. Разрушен дом Голубевых на Фонтанке, 22».
Сейчас уже трудно выяснить, до или после первых бомбежек Ахматова перебралась из Шереметевского дворца на канал Грибоедова. Да это не так уж и важно. Куда важнее, что все без исключения свидетели сходятся в одном: Ахматова запаниковала, причем настолько, что, после того как очередная бомба разорвалась поблизости от писательского дома, отказалась выходить из убежища даже после окончания воздушной тревоги. Томашевские, спустив в подвал какой-то лежак, упросили дворника принять на житье высокую гостью. В такой просьбе резон был. Воздушные тревоги с середины сентября участились, порою следовали одна за другой, спускаться и подыматься на высокий пятый этаж по нескольку раз в сутки А.А. с ее больным сердцем непосильно. Дворник, человек добрый, согласился на уплотнение (все дворницкие каморы писательского дома выходили в широкий и прочный коридор с каменными сводами). И все-таки на решение Анны Андреевны уехать из осажденного города повлияли не столько эти, общие для всех ленинградцев обстоятельства, сколько один-единственный случай, который, как полагала Ахматова, мог произойти только с ней. Известен он нам по рассказу Зои Томашевской, сама Анна Андреевна о нем никогда не рассказывала.
«17 сентября случилась беда. Анна Андреевна попросила дворника Моисея купить ей пачку «Беломора». Он пошел и не вернулся. У табачного ларька на улице Желябова разорвался дальнобойный снаряд».
Когда эта весть дошла до Берггольц, Ольга Федоровна, написавшая стихи об Ахматовой, которая-де дежурит на улице во время воздушных налетов, сообразила, что сильно преувеличила ее храбрость.
До конца жизни Ахматова полагала, что ее вывезли из блокадного Ленинграда по распоряжению Фадеева, за которым ей смутно мерещилась инициатива Сталина. На самом деле честь ее спасения принадлежит Берггольц. У Ольги Федоровны были какие-то свои пути наверх, в кабинеты партаппаратчиков, и она быстро и решительно провернула невероятно трудное в ситуации конца сентября мероприятие. Этот факт, кстати, подтверждают и воспоминания П.Н.Лукницкого: «Вчера узнал, что по решению горкома партии А.А.Ахматова должна уехать наутро…»
Проект Берггольц был многосоставным. Прежде всего она передала в редакцию «Ленинградской правды» бодро-патриотическое стихотворение Ахматовой «Вражье знамя / Растает, как дым…», а главное, настояла, чтобы оно было срочно опубликовано. А когда принципиальное согласие горкома было получено, организовала выступление Анны Андреевны по Ленинградскому радио. До радиокомитета Ахматова добираться побоялась, запись ее Слова к ленинградцам пришлось делать в квартире Михаила Зощенко (Зощенко жил в том же грибоедовском доме, что и Томашевские). [57]
57
Пленка эта не сохранилась, остались лишь воспоминания О.Ф.Берггольц:
«Мы записывали ее не в студии, а в писательском доме, в квартире М.М.Зощенко… Я записала под диктовку Анны Андреевны ее небольшое выступление, которое она потом сама выправила… Через несколько часов после записи над вечерним, на минуту стихшим Ленинградом глубокий, трагический и гордый голос "музы плача". Но она выступала в те дни совсем не как "муза плача", а как истинная и отважная дочь России и Ленинграда».
Произошло это событие то ли 25, то ли 26 сентября, а 28-го Ахматова чуть ли не последним самолетом вылетела вместе с М.М.Зощенко в Москву.
В самолете было написано еще одно стихотворение из цикла «Ветер войны» – оно будет опубликовано лишь двадцать лет спустя. Чтобы понять, почему этот текст так долго оставался не напечатанным, комментарий не требуется, достаточно внимательно его прочитать:
Птицы смерти в зените стоят. Кто идет выручать Ленинград? Не шумите вокруг – он дышит, Он живой еще, он все слышит: Как на влажном балтийском дне Сыновья его стонут во сне, Как из недр его вопли: «Хлеба!» — До седьмого доходят неба… Но безжалостна эта твердь. И глядит из всех окон – смерть. И стоит везде на часах И уйти не пускает страх.Улетала А.А. из Ленинграда со смятенным сердцем.
Все произошло так быстро, что А.А. даже не успела попрощаться с Пуниным. 25 сентября Николай Николаевич сделал в дневнике такую запись:
«Днем зашел Гаршин и сообщил, что Анна послезавтра улетает из Ленинграда. Сообщив это, Гаршин погладил меня по плечу, заплакал и сказал: "Ну, вот, Н.Н., так кончается еще один период нашей жизни". Через него я передал Анне записочку: "Привет, Аня, увидимся ли еще когда, или нет. Простите; будьте только спокойны"».
Надежд на «увидимся» 25 сентября 1941 года у Николая Николаевича было мало. Но они все-таки увиделись…
Пунины прожили в осажденном городе самую страшную из блокадных зим – первую. Вместе с сотрудниками Ленинградской академии художеств их вывезли из вымирающего города лишь в феврале 1942-го. Через ладожский ад, прозванный журналистами Дорогой жизни. Добирался блокадный эшелон до Самарканда больше месяца. Родные Николая Николаевича опасались, что до места назначения живым он не доедет. Ирина Пунина в недавно появившихся фрагментах из неопубликованной книги «В годы войны» описала подробности их первой ташкентской встречи. Поскольку издание, в котором ее воспоминания опубликованы, малотиражно, всего 1000 экземпляров, процитирую этот любопытный документ возможно полнее. Он дает несколько иное представление о ташкентских буднях Анны Ахматовой, чем уже известные и неоднократно публиковавшиеся свидетельства современников, включая таких осведомленных, как Лидия Корнеевна Чуковская и Надежда Яковлевна Мандельштам.
«В Ташкенте наш эшелон загнали на какой-то запасной путь… Повозившись в своем купе (я с Малайкой ехала отдельно в служебном купе этого же вагона), я заглянула к родителям – там сидела Акума!.. Акума была обеспокоена папиным состоянием: рука у него была на перевязи и совсем не действовала. Она спрашивала, кто остался в Ленинграде. Как они? Мы рассказывали о страшных последствиях нашей жизни в ледяной квартире на Фонтанке. Как умирали от голода близкие и друзья. Жив ли Владимир Георгиевич? Представить себе, как живут сейчас в Ленинграде, было трудно даже нам, а не пережившим там блокадную зиму – невозможно.
Оглядывая купе, Акума медлила уходить, лицо ее было грустным, вопросы вялыми… Уходя, Акума уговорила Галю со мной прийти завтра к ней домой. На следующее утро мы с Галей пошли к А.С.Готлибу узнать, сколько будет стоять эшелон в Ташкенте… Тот ответил, что сегодня отправки не ожидается: вагоны не заправлены водой… Мы с Галей ушли в город к Акуме. Она ждала нас. В небольшой комнатке мы присели к маленькому длинному столику, стоявшему… недалеко от окна. Акума стала поить нас чаем, все делала сама. Изобилия не было, чувствовался паек. Разговор снова пошел о Ленинграде, ленинградцах, о нашей дороге через Ладогу. Когда мы вернулись на вокзал, нашего эшелона не было… Мы бросились искать, думая, что его перевели на другой путь. Однако оказалось самое страшное: его отправили в Самарканд. Вскоре мы встретили еще несколько спутников… Положение было ужасное. Для нас… оно отягчалось еще и тем, что папа был тяжело болен, он не вставал, а Малайке не было и трех лет. Потом рассказывали, что она сидела в коридоре у окна и повторяла: "Наши остались". Кроме того, у нас не было ни денег, ни какого бы то документа. Мы вернулись к Акуме, накормить нас она не могла. Она вызвала каким-то образом Лидию Корнеевну Чуковскую и поручила ей устроить все для нас. Мы ушли на вокзал. Вечером Лидия Корнеевна принесла нам талоны на хлеб, выписанные на наше имя. Вероятно, она их достала из-под земли. Уходя, сказала, что завтра придет устраивать наш отъезд. Ночевали мы на вокзале. Утром она принесла нам железнодорожные билеты – это было совершенно невероятно. Я все щупала эти закомпостированные картонные билеты с отметкой "до Самарканда". Она посадила нас в поезд, и, полные тревог за своих, мы поехали. Наш эшелон мы нагнали только в Самарканде. Он стоял на запасных путях, разгружали его медленно. Все продолжали еще жить в поезде… Папу мы увидели издали, он сидел на ступеньках вагона, греясь на солнышке. Он очень волновался, беспокоясь, что не дождется нас. По состоянию его здоровья было решено прямо с поезда отправить в больницу. Николай Борисович Бакланов, много раз бывавший в Самарканде до войны, ушел в старый город (7 км), пообещав найти транспорт для папы. Через некоторое время Ник. Бор. приехал на извозчике и повез папу в нашу Ленинградскую военно-медицинскую академию, которая осенью 1941 года перебазировалась в Самарканд. Папе сразу же сделали операцию, вскрыли флегмону, заражение крови миновало, но его общее состояние оставалось еще очень тяжелым. Потом он рассказывал, что с трудом вспоминал собственное имя, названия окружающих предметов и долго еще проходил путь возвращения к жизни, воскрешение. Ленинградские врачи с необычайным вниманием следили за восстановлением его организма, не только по долгу службы, а по-ленинградски, сами уже пройдя стадию дистрофии, но впервые встретившись с такой тяжелой формой, которая казалась сначала необратимой. Из больницы папа написал Акуме в Ташкент. Это письмо она очень берегла и сохраняла его все время при себе, показывая только самым близким людям».
И смущенную связанность А.А., и вопросы, которые она задавала Пуниным (даже Ирина Николаевна почувствовала, что вопросы Акумы про Ленинград и ленинградцев были какими-то «вялыми»), объяснить можно. Анна Андреевна не без высокомерия, сильно и даже с вызовом гордилась тем, что не отклонила «от себя ни единого удара» («и ни единого удара мы не отклонили от себя»)! А в только что оконченном «Реквиеме», оглянувшись на пушкинский «Памятник», заявила, что долго будет любезна народу, что всегда была там, где народ, «к несчастью, был»! И вот в итоге выходило, что и удар отклонила, и не стояло ее там, где погибал ее город (если употребить любимое выражение Ахматовой, услышанное в какой-то очереди: «Вас здесь не стояло»).