ЖАНРЫ

Шрифт:

Как видим, всего лишь догадка… Тем не менее Лидия Корнеевна настолько утвердилась в своей прозорливости, что ни появление в печати другого суждения о том, к кому в действительности обращены стихи, [61] ни тот факт, что в сборнике 1961 года Ахматова ничего не изменила, ее ничуть не поколебали.

Понять Лидию Корнеевну можно: если данное суждение принять хотя бы для дальнейшего размышления, надо признать – Анна Андреевна умудрилась таить и утаить от дорогого и уважаемого Капитана истинное содержание своей внутренней жизни в течение не только ташкентских лет! Больше того, автору «Записок» пришлось бы допустить, что именно этим, то есть целомудренно-суеверным, желанием спрятать от слишком пристального наблюдения свои отношения с истинным героем этих стихов объясняется и ее непонятное и неприличное поведение в течение всей второй половины 1942 года. Да, конечно, у женской ревности и у женской обиды, как и у страха, глаза велики, любая соринка может вырасти до размеров бревна. Но и с такой поправкой ничего не остается, кроме как согласиться: Анна Андреевна явно нарывалась на ссору, почти провоцировала разрыв.

61

Я имею в виду не только свидетельства вдовы композитора А.Ф.Козловского, но еще и опубликованное, правда позднее, соображение Б.Каца в книге «Анна Ахматова и музыка» (Кац Б., Тименчик Р. Советский композитор. 1989). Б.Кац также связывает эти стихи с А.Ф.Козловским, «героем ряда стихотворений, написанных Ахматовой в Ташкенте, в атмосфере, о которой лучше всего говорят такие строки, как „В ту ночь мы сошли друг от друга с ума“ и „Мы музыкой бредим…“».

Авторитет Л.К.Чуковской столь самовластен, что даже Н.В.Королева в пространной биографии А.А.Ахматовой (Собрание сочинений: В 6 т. – М.: Эллис-Лак) не решилась на него «восстать». Единственное, что она себе позволила, это процитировать (петитом, в комментариях, выборочно) следующий документ – письмо Г.Л.Козловской, жены Алексея Федоровича Козловского, направленное в редакцию «Альманаха поэзии» Центрального телевидения. Правда, цитировала с оглядкой: дескать, стихи (может быть) имеют «как бы двойную адресацию»:

«В один из жарких дней последнего лета Анна Андреевна пришла к нам и собралась уходить уже поздно. У меня на столе стояли белые гвоздики, необычайно сильно и настойчиво-таинственно пахнувшие. Анна Андреевна все время касалась их рукой и порой опускала к ним свое лицо. Когда она уходила, она молча приняла из моих рук цветы с мокрыми стеблями. Как всегда, Алексей Федорович пошел ее провожать. Это было довольно далеко, но все мы тогда проделывали этот путь пешком. Вернулся домой он нескоро и, сев ко мне на постель, сказал: "Ты знаешь, я сегодня, сейчас пережил необыкновенные минуты. Мы сегодня с Анной Андреевной, как оказалось, были влюблены друг в друга, и такое в моей жизни, я знаю, не повторится никогда. Мы шли и подолгу молчали. По обочинам шумела вода, и в одном из садов звучал бубен. Она вдруг стала расспрашивать меня о звездах (Алексей Федорович хорошо знал, любил звезды и умел их рассказывать.) Я почему-то много говорил о Кассиопее, а она все подносила к лицу твои гвоздики. От охватившего нас волнения мы избегали смотреть друг на друга и снова умолкали". Его исповедь я запомнила дословно, со всеми реалиями пути, чувств и шагов. Поняла, что это был как бы акме в тех их отношениях, которые французы называют quitte amoureux… И я, ревнивейшая из ревнивиц, испытала чувство полного понимания и глубокого сердечного умиления… И когда годы спустя Алексей Федорович впервые прочел эти стихи ("В ту ночь мы сошли друг от друга с ума… " – А.М.), он ошеломленно опустил книгу и только сказал: «Прочти». Я на всю жизнь запомнила его взгляд и оценила всю высоту и целомудрие этого его запоздалого признания».

Выделенные курсивом слова – высота и целомудрие запоздалого признания – на первый взгляд противоречат сказанному выше – что Козловский во всем признался жене в ту же «волшебную» ночь (в мае 1944 г.) и даже дал слово, что такое с ним больше не повторится. Прошло шестнадцать лет (напомним: журнальная книжка, которую «ошеломленно опустил» Алексей Федорович, вышла в 1960-м), и его застигнутый врасплох взгляд невольно и случайно выдал Галине Лонгиновне тщательно скрываемую от нее тайну: такое не повторилось, но иное длилось… длилось… длилось… И не оборвалось даже в марте 1966-го.

Эту тайну Козловский, и тоже, похоже, невольно, выдал в беседе с В.Д. Дувакиным в 1974 году, за три года до смерти. Виктор Дмитриевич задал супругам Козловским традиционный, вовсе не требующий предельной откровенности вопрос: как долго продолжалась их дружба с Ахматовой. Сначала Галина Лонгиновна ответила общими словами: «Эта дружба в нашей жизни была очень большая, очень наполнившая жизнь и как-то никогда не меркла». Затем, перестав смущаться, попыталась подобрать более точные, единственные слова. И нашла-таки их – «высота собеседничества»: «…Затрудняешься просто рассказать вот эту высоту собеседничества… В моей жизни я встречала много очень интересных людей… но я знала только двух великих собеседников. Это были Анна Андреевна и Михаил Фабианович Гнесин». К этому сюжету Г.Л.Козловская вернулась еще раз, уже в конце интервью:

«Да, вот два собеседника великих. Конечно, они были совершенно разные. И если Михаил Фабианович – это был мудрец, философ, поэт одновременно… Он мог говорить до пяти часов утра, причем вы погружались в такие глубины… вот уж, действительно, человек без дна… Так вот и Анна Андреевна, она имела такие стороны, которые если и приоткрывались, то вы все равно не можете передать ни их значение, ни их значимость. Это просто невозможно. Вот это трагедия людей, которые теряют тех, кто были замечательны».

На этот монолог жены Алексей Федорович отреагировал так: «Я не потерял нисколько» (почти дословно совпав с Мандельштамом, который, скрытно от жены, признавался А.А., что на звездной высоте может собеседовать только с ней, живой, и еще – с мертвым Гумилевым).

Все вышеизложенное позволяет, на мой взгляд, прояснить, пусть и в порядке предположения, два темных и недатированных наброска: «Обыкновенным было это утро…» и «О! из какой великолепной тьмы…». Комментаторская версия, которой придерживается и Н.В.Королева, упорно привязывает их к 1956 году, подгоняя диптих (две вариации на одну тему) под канонизированный сюжет.

Логика комментаторов такова: в августе 1956-го Ахматова узнала о предполагаемом приезде в Москву Исайи Берлина и начала-де грезить, разыгрывая в воображении сцену встречи с ним десять лет спустя. Могу обрушить на читателя поток доказательств неправоты берлинистов, но, думается, хватит и трех.

Во-первых, в словах героя, вернувшегося «из самой окончательной разлуки», лирическую героиню второй части диптиха поражает то же, что и Г.Л.Козловскую в позднем признании мужа: немыслимая, несовременная чистота:

……………………………………………. Ты говорил о том, о чем помыслить Уже немыслимо. И ты пришел сказать, Что ты дал клятву и ее исполнил. И это было… так прекрасно, Так бескорыстно, так великодушно! и чистотой посмертной Звучал твой голос – в бездны чистоты, Казалось мне, я окунула душу.

Во-вторых, в диптихе точно обозначено время действия: не роковой август, а поздняя весна: «Обыкновенным было это утро / Московское и летнее почти что».

В-третьих, в ночь на 16 ноября 1945 года в долгочасовом разговоре Ахматовой и Берлина Данте не возникал, тогда как в диптихе, точнее, в первой его части и присутствие Данта («…так нам его описывает Дант»), и связанные с высоким присутствием ассоциации – значимые элементы несущей «арматуры». Н.В.Королевой они описаны, но не объяснены и, конечно же, не соотнесены с дантовскими вечерами в ташкентском доме Козловских. Правда, и Галина Лонгиновна описывает ташкентские дантовские чтения, не вникая в подтекст: «Я не понимала слов, когда она читала Данте, но меня завораживала музыка слов и ее низкий чарующий голос. Я глядела, как чудесно поднимается ее верхняя губка и как ее удивительная рука, маленькая и изящная, иногда отмечает в воздухе ритмы терцин».

И тем не менее описанный Н.В.Королевой источник скрытых полуцитат (ожидание Беатриче, приближение Беатриче, встреча с Беатриче, описание Беатриче), то есть те фрагменты «Божественной комедии», которые Ахматова особенно любила и часто читала наизусть, – еще одно подтверждение, что к Берлину данные тексты не имеют ни малейшего отношения. Единственный окололитературный комплимент, который поздней ноябрьской ночью 1945-го английский гость ей сделал, – сравнение с Донной Анной, и то – не пушкинской: «Внимая истории любовной жизни, он сравнил ее с Донной Анной из "Don Giovanni" и рукой, в которой была сигара, воспроизводил в воздухе моцартовскую мелодию». В ответ на этот жест Анна Андреевна, по-видимому, и выхватила из книжного беспорядка байроновского «Дон Жуана», естественно, на языке оригинала. [62]

62

С переводчицей «Жуана» Татьяной Гнедич Анна Андреевна была не только хорошо знакома, но и тесно общалась по возвращении в Ленинград, вплоть до ее внезапного ареста в январе 1945-го. Не исключаю, что запомнившийся Берлину томик ей и принадлежал, так как никаких указаний на то, что Анна Андреевна читала легендарный роман в подлиннике в довоенные годы, у нас нет. Предполагаю также, что визиты Гнедич в Фонтанный Дом были связаны именно с задуманным переводом; эту работу Гнедич начнет несколькими месяцами позже, оказавшись в одиночной камере. Не имея ни чернил, ни бумаги, ни текста – в уме. Спустя двадцать лет Корней Иванович Чуковский, не склонный к преувеличениям, оценит перевод «Жуана» как «подвиг» и «чудо».

Поделиться с друзьями: