Записные книжки
Шрифт:
1921
Хэддон Чэмберс.Утром мне сообщили, что умер Хэддон Чэмберс и я сказал: «Бедняга, какая жалость», но тут же осознал, что платил дань дурацким условностям. Хэддон Чэмберс, по своим понятиям, преуспел. Жил в свое удовольствие. Но его время ушло, и человеку его склада будущее не сулило ничего хорошего, разве что по бойкости ума он обрел бы новую опору в философии. Он умер вовремя. Если его вообще не забудут, то благодаря не пьесам, а фразе «У случайности — длинные руки». Не исключено, что она умрет лишь вместе с языком. Маленький, сморщенный, франтоватый, он чем-то напоминал сухой лист; и, как и сухой лист, он влетал в злачные заведения, где вечно торчал, болтался там-сям, но нигде подолгу не задерживался, тут же вылетал — и его несло неведомо куда. Казалось, он ни к чему не привязан по-настоящему. Он и приходил, и уходил, не преследуя никакой цели, словно был игрушкой до крайности безразличного случая. На первый взгляд он казался моложавым, но вскоре обнаруживалось, что он стар, да-да, стар: глаза его, когда он давал себе передышку, выражали мертвенную усталость, лишь усилием воли он заставлял их оживать; его лицо отличалось неестественной гладкостью — видимо, его подолгу массировали и питали разными кремами; глядя на Хэддона Чэмберса, можно было подумать, что его давным-давно похоронили, а потом отрыли. Из-за этого он казался гораздо старше своих лет. Он скрывал свой возраст. Молодился с основательностью, которую ни в чем больше не проявлял. У него была слава Дон Жуана, и ею он дорожил куда больше, чем той, которую принесла ему любая из его пьес. Одна из его интрижек привлекла внимание общества, и он до последней возможности купался в лучах этой славы. Он любил делать вид, что переходит от одной интрижки к другой, и, недоговаривая, намекая, обрывая фразы, вскидывая брови, подмигивая, пожимая плечами и всплескивая руками, давал понять, что все еще пользуется успехом у женщин. Но когда он, одетый не по возрасту, уходил из клуба, всем своим видом показывая, что идет на свидание, ты смекал, что он идет обедать в задней комнате одного из ресторанчиков Сохо, где не рискуешь попасться на глаза кому-нибудь из знакомых. Он писал пьесы, а раз так, его, по всей вероятности, следует считать литератором, но трудно сыскать человека, менее интересовавшегося литературой. Не знаю, читал ли он вообще; но о книгах он определенно не разговаривал. Из искусств, если он что и любил, так только музыку. Своим пьесам он особого значения не придавал, однако его бесило, что лучшую его пьесу «Тирания слез» приписывают Оскару Уайльду. Со своей стороны я не представляю, каким образом этот слух мог получить такое широкое распространение, но ведь получил же. Никому из тех, кто понимает, что такое диалог и юмор, ничего подобного не могло прийти в голову. Диалог Оскара Уайльда емок и отточен, юмор тонок и изыскан; диалог в «Тирании слез» — рыхлый, скорее ловкий, чем блестящий, и начисто лишен афористичности, юмор отдает пивной, а не гостиной. Остроумие ее — это остроумие находчивости, а не словесной изощренности. На ней — отпечаток личности и склада ума Хэддона Чэмберса. Он был человек компанейский, и когда я думаю, что бы характерное вспомнить о нем на прощание, передо мной встает такая картина: крохотный щеголь добродушно болтает в баре со случайным знакомым о женщинах, лошадях и ковент-гарденской опере, при этом, однако, постоянно посматривает на дверь так, словно кого-то поджидает.
1922
Романистам прежних времен, воспринимавшим людей только в одном определенном свете, было легче. Как правило, их положительные герои были в высшей степени добродетельными, а негодяи насквозь гнусными. Но возьмем, к примеру, X. Она ведь не просто лгунья, она дня прожить не может, не сочинив очередных злобных, ни на чем не основанных небылиц, и рассказывает их так убедительно, в таких подробностях, что невольно думаешь: а ведь она сама в них верит. У нее железная хватка, она не задумываясь пойдет на любую уловку, лишь бы добиться своего. Стремясь пробиться в общество, она нагло навязывает свое знакомство людям, которые наверняка предпочли бы его избежать. X. страшно честолюбива, но в силу своей ограниченности довольствуется второразрядной добычей: обыкновенно ей достаются секретари влиятельных людей, а не сами великие мира сего. Она мстительна, ревнива и завистлива. Вздорна и неуживчива. Тщеславна, вульгарна и хвастлива. В этой женщине много по-настоящему дурного.
При этом она умна. Обаятельна. Обладает изысканным вкусом. Она великодушна и способна потратить все свои деньги, до последнего гроша, с тою же легкостью, с какой тратит чужие. Хлебосольная хозяйка, она радуется, доставляя удовольствие гостям. Ее глубоко трогает любая любовная история, она не пожалеет сил, пытаясь облегчить бедственное положение людей, до которых ей, в общем-то, нет никакого дела. Если кто заболеет, она будет самой образцовой и преданной сиделкой. Она веселый и приятный собеседник. Ее самый большой дар — способность сочувствовать другим. Она с искренним состраданием выслушает ваши жалобы на превратности судьбы и с непритворным добросердечием постарается их облегчить или поможет нести их бремя. Она проявит подлинный интерес ко всем вашим делам, вместе с вами порадуется вашему успеху и разделит горечь неудачи. Есть в ней, стало быть, и истинная доброта.
Она отвратительна и мила, алчна и щедра, жестока и добра, злобна и великодушна, эгоистична и бескорыстна. Каким же образом может писатель свести эти несовместимые черты в единое гармоничное целое, создавая достоверный образ?
В этой связи поучительно вспомнить «Кузена Понса» Бальзака. Понс — обжора. Чтобы утолить свою низменную страсть к еде, он в обеденный час навязывается к людям, которым его общество явно не по вкусу, и, не в силах обойтись без вкусной еды и хорошего вина, терпит откровенную холодность и неприветливость хозяев, насмешки слуг. Он падает духом, если приходится обедать дома и за собственный счет. Порок этот омерзителен, и наделенный им персонаж вызывает лишь отвращение. Но Бальзак стремится вызвать у читателя сочувствие к Понсу и добивается этого с большой изобретательностью. Во-первых, он рисует тех, за чей счет его герой предается чревоугодию, как людей гнусных и вульгарных; во-вторых, он наделяет своего героя, коллекционера, безупречным вкусом и страстью к прекрасному. Понс готов отказывать себе не только в роскоши, но и в самом необходимом, лишь бы купить картину, предмет обстановки или фарфоровую безделушку. Бальзак вновь и вновь подчеркивает доброту, простодушие Понса, его дружелюбие, и постепенно забываешь его постыдную жадность и ту низкую лесть, которую он расточает, пытаясь возместить съеденное, и даже преисполняешься к нему глубоким сочувствием, с ужасом взирая на его жертвы. Им, вообще-то говоря, приходилось несладко, но Бальзак не наделил их ни единым подкупающим свойством.
Я знаю миссис А. много лет. Она американка, замужем за дипломатом, который до войны служил в Петербурге. На днях я встретил ее в Париже. Она рассказала мне про приключившийся с нею странный случай, который лишил ее душевного равновесия. Какое-то время тому назад она столкнулась с одной своей русской приятельницей; миссис А. знала ее еще до революции; та была богата, и миссис А. частенько бывала на ее приемах. Теперь же она ужаснулась, увидев, как плохо одета, как жалко выглядит ее давняя знакомая. Миссис А. дала ей десять тысяч франков, чтобы та купила себе приличную одежду, в которой могла бы получить место продавщицы или что-то в том же роде. Когда неделю спустя она опять ее встретила, та была в прежнем стареньком платье, в ветхой шляпке и поношенных туфлях. «Почему же вы не купили себе новой одежды?» — спросила миссис А. Изрядно сконфузившись, ее русская знакомица сказала, что все ее друзья обнищали и ходят в отрепьях, и ей претит мысль, что она одна-единственная будет одета хорошо, а потому она пригласила своих друзей в «Тур д'Аржан» и угостила их роскошным обедом, после чего они еще заходили в разные кабачки, пока не истратили все до последнего франка. Домой вернулись в восемь утра без гроша за душой, усталые, но счастливые. Придя к себе в «Ритц», миссис А. рассказала эту историю мужу, и тот страшно рассердился на нее за выброшенные на ветер деньги. «Подобным типам не поможешь, — заявил он. — Это люди пропащие».
— Разумеется, он прав, — заметила она, завершая свой рассказ. — Я и сама была в ярости, но знаете, в глубине души я отчего-то ею невольно восхищаюсь. — Она покаянно взглянула на меня и вздохнула: — Тут чувствуется такая сила духа, какой у меня нет и не будет никогда.
Чарли Чаплин.У него приятная внешность. Изящная, восхитительно соразмерная фигура; руки и ноги маленькие, красивой формы. Правильные черты лица, довольно крупный нос, выразительный рот и прекрасные глаза. Густые темные вьющиеся волосы чуть тронуты сединой. Движения на редкость грациозные. Он застенчив. В речи слегка проскальзывает говорок лондонской черни, среди которой прошла его юность. Жизнерадостность бьет из него ключом. Когда он чувствует себя непринужденно, то дурачится с восхитительным самозабвением. Неистощим на выдумки, неизменно бодр и весел, у него незаурядные способности к подражанию: не зная ни слова по-французски или по-испански, он способен очень забавно и точно изобразить речь на любом из этих языков, вызывая безудержный смех окружающих. Он может без подготовки, по наитию, изобразить беседу двух кумушек из трущоб Лам бета, убийственно нелепую и трогательную одновременно. Комичность этих сценок, как и положено, держится на точно подмеченных деталях, а их верность правде жизни, со всеми ее особенностями, придает им трагизм, поскольку в них чувствуется близкое знакомство с нищетой и бездольем. Иной раз Чаплин принимается изображать то артистов мюзик-холла, блиставших лет двадцать назад, то певцов-любителей из пивной на Уолворт-роуд, участвующих в благотворительном концерте в пользу какого-нибудь извозчика. Но что толку перечислять, все равно не передашь того невероятного обаяния, которое присуще любому его движению. Чарли Чаплин способен без особых усилий заставить вас часами валяться от смеха; у него гениальный комический дар. Шутки его незатейливы, добры и непосредственны. И в то же время в них подспудно всегда ощущается глубокая грусть. Он подвержен смене настроений, и даже если вы никогда не слышали, как он шутливо бросает: «Фу ты, какая на меня вчера вечером хандра напала, я аж не знал, куда от нее удрать», и без того в его комиковании чувствуется печаль. Он не производит впечатления счастливого человека. Подозреваю, что его гложет тоска по трущобам. Обрушившиеся на него слава и богатство навязывают ему образ жизни, который его только стесняет. Мне кажется, он с грустью вспоминает свою трудную, но вольную юность, с ее скудостью и горькой нуждою, и жаждет вернуться туда, сознавая, что это невозможно. Улицы южного Лондона кажутся ему средоточием забав, веселья и невероятных приключений. Там для него ключом бьет жизнь, какой никогда не бывает на ухоженных авеню, застроенных нарядными домами, в которых обитают богачи. Легко могу себе представить, что, придя домой, он оглядывается, пытаясь понять, каким ветром занесло его в это чужое жилище. Подозреваю, что единственное место, которое он воспринимает как родной дом, — это квартирка на третьем этаже на задворках Кенсингтон-роуд. Однажды, прогуливаясь по Лос-Анджелесу, мы с ним нечаянно забрели в беднейший район города. Там стояли убогие дома со сдававшимися в наем квартирами, захудалые дешевые лавки торговали товарами, которые ежедневно покупает беднота. Чаплин просиял и, оживившись, воскликнул: «Слушай, вот она, настоящая-то жизнь, верно? А все остальное только так, для форсу!»
Саравак.На горизонте цепочкой выстроились маленькие белые облачка, других на небосклоне не было; в них чудилась какая-то странная веселость. Они походили на одетых в белые пачки балерин, резвых и жизнерадостных, которые, выстроившись вереницей в глубине сцены, ждут, когда поднимут занавес.
Небо было серое, на сером фоне чернели причудливые громады туч, а стоявшее в зените солнце, пробивая серую пелену, серебрило их края.
Закат.Дождь вдруг прекратился, и тяжелые тучи, беспорядочно сгрудившиеся над горой, внезапно двинулись на солнце с неистовством Титана, напавшего на божественного Аполлона, и солнце, даже в поражении не растерявшее величия, преобразило черные полчища своим блеском. Тучи замерли на миг, будто пораженные тем великолепием, которым их в предсмертных судорогах наделило божество, — и тут же настала ночь.
Река, широкая, желтая и мутная. Вдоль прибрежного песка растут казуарины, под легким ветерком их кружевная листва издает шелест, напоминающий звук человеческой речи. Туземцы зовут их говорящими деревьями; по местному поверью, если стать под ними в полночь, можно услышать голоса незнакомых людей, которые поведают вам тайны земли.
Зеленый холм.Джунгли взобрались на самую его вершину. Какое-то буйство растительности; от этой роскоши захватывало дух и становилось не по себе. Настоящая симфония в зеленых тонах, будто композитор, пользуясь цветом вместо звука, пытался варварскими средствами выразить нечто необычайно изысканное. Оттенки зеленого всевозможные, от светлого аквамарина до насыщенного нефрита. Изумрудно-зеленый звучал звонкой трубой, а бледно-шалфейный — трепетной флейтой.
Под замершим в зените полуденным солнцем мертвенно бледнела желтая река. Туземец греб против течения в верткой л од очке-долбленке, настолько крошечной, что она едва виднелась над поверхностью воды. По берегам реки там и сям стояли на сваях хижины малайцев.
Ближе к вечеру над рекой, очень низко, пролетела стая белых цапель и исчезла вдали. Это было похоже на мелодичный и звонкий, как родник, аккорд чистых нот — божественное арпеджио, которое невидимая рука извлекла из невидимой арфы.
С.Восемнадцатилетний юноша, только-только приехавший сюда. Весьма хорош собою: синие глаза и кудрявые каштановые волосы, густой гривой падающие на плечи. Пытается отрастить усы. Улыбка прелестная. Он бесхитростен и наивен. В нем сочетаются энтузиазм молодости и повадки кавалерийского офицера.
Мангровая топь.Берега и устье реки заросли мангровыми деревьями и нипой. Нипа — это карликовая пальма с длинными листьями, напоминающая те пальмы, которые на старинных картинах несли верующие в Вербное воскресенье. Растет она у кромки воды, осушая почву, и когда земля становится чистой и плодородной, нипа погибает, на ее место приходят джунгли. Первопроходцы нипы торят путь для торговцев и для идущей следом разношерстной толпы.