Замыкая круг
Шрифт:
Я улыбаюсь, сую руки в карманы, не спеша иду в комнату, сладковатый запах ароматических курений щекочет ноздри, вкрадчивый голос Джони Митчелл наплывает мне навстречу, что-то из альбома «Голубизна», не помню название. Останавливаюсь посреди комнаты, гляжу по сторонам. Верхний свет выключен, на подоконниках и на столе горят свечи, большие канделябры с белыми свечами, бросающими на белые стены трепетные тени.
— Как красиво у тебя стало, — говорю я, гляжу на большую картину Розины Вахтмайстер, в золотой раме.
— Да уж, конечно, — смеется она.
— Правда-правда, — говорю я, стараюсь, чтобы она поверила, улыбаюсь ей.
Она тоже улыбается в ответ.
— Спасибо, — говорит и, помолчав, добавляет: — Чаю выпьешь?
— Нет, спасибо.
— Тогда бокальчик вина?
— Не откажусь, если за компанию! Только открывать бутылку ради меня не стоит.
— Такое мне бы и в голову не пришло.
— Нахалка, — говорю я.
Мы глядим друг на друга, опять смеемся, а секунду спустя она исчезает на кухне. Я подхожу к дивану, отодвигаю подушку, плюхаюсь на сиденье, кладу руки на спинку.
— Как с учебой? — спрашиваю.
— Ничего, — отзывается она и умолкает, мне слышно, как она отрывает пластик с горлышка бутылки. — В общем, неплохо, — продолжает она. — Немного утомительно, поскольку живу-то я здесь, а не в Тронхейме. Но я не жалуюсь.
— Хм.
— Вдобавок они начали выкладывать лекции в Сети, так что теперь полегче стало.
— Конечно, — говорю я, слышу глухой хлопок, с каким пробку выдергивают из бутылки. Еще секунда-другая, и Венке возвращается в комнату.
— Ну вот. — Она ставит бутылку на стол, идет в угол, к шкафу, стеклянные дверки, открываясь, тихонько дребезжат. Она достает два бокала, которых я раньше не видел, — оранжево-красные, узкие бокалы, дамские, по три сотни за штуку, их делает какая-то средних лет тетка с серьгой в ухе. — А что стряслось дома на сей раз? — спрашивает Венке, оборачиваясь и возвращаясь к столу. На меня не глядит, садится в кресло напротив, берет бутылку, наполняет бокалы.
— Да ничего особенного, — отвечаю я и добавляю: — Сама знаешь, как оно бывает, мы не очень-то ладим между собой. — Невмоготу мне это обсуждать, делаю вид, что все это сущая ерунда, о которой и говорить не стоит, так, обычное дело.
— А ты не задумывался, почему вы не ладите? — спрашивает она, отставляет бутылку, глядит прямо на меня зелеными крыжовенными глазами.
Я отвечаю не сразу, выдавливаю тусклую улыбочку, как бы прошу оставить эту тему.
— Ну?
— Венке! — со вздохом говорю я.
— Нет, правда, задумывался?
— Может, о другом поговорим?
— Но это важно. — Она смотрит на меня, улыбается. — Ведь речь идет о твоей матери и твоем брате.
Гляжу на нее, зеленые глаза блестят заинтересованностью, которой я никогда не понимал, ума не приложу, откуда у нее такое неуемное любопытство. Она улыбается, пробует выглядеть спокойной, но все равно чертовски напориста.
— Знаю, но я не в силах говорить об этом прямо сейчас. — Беру бокал, стараюсь улыбнуться. — Твое здоровье.
Она тоже берет бокал, поспешно отпивает глоток, даже «твое здоровье» не говорит, будто недосуг ей.
— Как ты думаешь, почему у тебя такие плохие отношения с матерью и братом? — Венке смотрит на меня в упор, держит улыбку, но уже в боевом настроении, я пробыл здесь всего ничего, а она уже завелась.
Гляжу на нее, молчу, чувствую, как внутри закипает злость.
— Венке, пожалуйста! — Я злюсь, но пытаюсь говорить просительным тоном, прошу ее прекратить, добавляю: — Не допрашивай меня.
— Да я и не допрашиваю.
— А по-моему, допрашиваешь. Я всегда воспринимал это таким образом.
— Вот как?
— Да. — Вымучиваю подобие улыбки. — Когда этак выпытывают, для меня это допрос.
Тишина.
— Если я и выспрашивала, то лишь потому, что любила тебя. Беспокоилась за тебя.
— Понятно, — бормочу я, — но… — Умолкаю, сижу, покачивая головой, не знаю, что сказать, мне просто невмоготу прямо сейчас обсуждать эту тему, и она не вправе выпытывать, анализировать меня, не желаю я с этим мириться, квартира, конечно, ее, но тем не менее… Я смотрю на нее.
— Что «но»? — говорит она, не отступает, сидит себе, горит интересом, ждет.
— Не знаю, — говорю я, уныло, безнадежно.
— Речь вовсе не о допросе, — говорит она. — Речь о близости, о желании приблизиться к другому человеку, впустить других людей в свою душу. Вот о чем речь.
— Да-да, — уныло вставляю я. — Разумеется, ты права!
— Разумеется, я права?
Я смотрю прямо на нее, молча, показываю, что говорю всерьез, что мне правда невмоготу, должна же она наконец понять. А она не понимает, ей это неинтересно, вот всегда так, знай гнет свое.
— В этом-то и заключается твоя проблема, Юн, знаешь?
— В этом?
— Да, в этом! В манере себя вести, даже здесь и сейчас. Ты же увиливаешь всякий раз, когда кто-нибудь пробует к тебе приблизиться.
— Ясное дело, — говорю я, унылым, безразличным тоном.
— Да ты послушай себя. Послушай, как ты сейчас разговариваешь. «Разумеется, ты права», «ясное дело», «да-да». Ты ведь не желаешь со мной разговаривать!
— Мы же разговариваем.
— Да, но не так, как полагается.
Беру бокал, отпиваю глоточек, ставлю бокал на стол, ничего не говорю, только злость все растет, я чувствую, что сердце начинает биться учащенно, кровь стучит в висках, и зачем я только сюда приперся, черт меня к ней понес, никогда я не поумнею, надо было все-таки двинуть в летний домик.
— Ты когда-нибудь задумывался, почему ты такой? — продолжает она, гнет свое.
— Пожалуйста, хватит, а?
— Нет, ты скажи, задумывался?
— Прекрати, — говорю я, чуть громче. Если это не допрос, то я уж и не знаю.
— Не виляй! — Венке улыбается, рассчитывает, что с улыбкой выходит менее агрессивно. — Может, попробуешь все-таки поговорить как следует? Ты задумывался о том, почему ты такой? — повторяет она.
Я смотрю на нее, качаю головой.
— Венке! Говорю в последний раз: я просто не в силах обсуждать свою персону.
— Еще бы! Ты никогда этого не делал и не делаешь. А вот мне как раз очень интересно, задумывался ли ты об этом. Задумывался? Задумывался, почему не желаешь говорить о себе, почему не желаешь никого к себе подпускать, даже подругу, с которой вместе жил?