Вечерний свет
Шрифт:
Когда хоронили отца, о своей собственной — от болезни, от несчастного ли случая — смерти не думалось, она была возможной, конечно — всегда, в любую минуту, — но скорее маловероятной, чем вероятной, и был лишь страх се, страх вообще, а сердце переживало отцовскую. И вот, выходит, дошел черед н до них, теперь, если поживешь еще, чем дальше, тем чаще бывать на кладбище… пока оно не сделается родным домом тебе самому. Что там сейчас у Матусевича… эта дочь-полудурок… как они без него? Как-то живут… что ж делать, раз живы — надо жить. А уж как живут… чужая жизнь, как и душа, — потемки…
Гали не было долго, полный, наверно, час, и Евлампьев начал уже волноваться.
Когда Галя доползла обратно до вала, она несколько минут не могла вымолвить ни слова. Дыхание у нее было сорвавшееся, с тяжелым, одышечным сипом, глаза мутно блестели и ничего, кажется, не видели, и, как ухватилась за Евлампьева, взбираясь на гребень, так и повисла на нем и все не могла отпуститься.
— Ох, — выговорила она наконец. — Ничего не попрощалась толком… Добралась туда — в голове стучит, еле стою, о том только думаю, как обратно полезу. А уж как обратно-то… — Она передохнула. — Оградка ничего, держится пока. Дверца только болтается, петля проржавела, видно… Ты весной сходи обязательно, почини. Да покрасить бы…
— Обязательно, Галя, — сказал Евлампьев. И приказал себе, про себя: обязательно!
Сил у Гали переодеваться не было, и они так и пошли: она в собравшихся над валенками гармошкой штанах, он в выцветшем, сине-белесом трико.
Все эти несколько дней она жила у них, вчера позвонила сыну Алексею в Москву, справилась, так же ли все зовут они ее нянчиться с внучкой, и вчера же сходила в кассы, купила билет. «Все, поеду, что мне теперь?..говорила она вечером за ужином, вернувшись с билетом. — Раньше не ехала, чего Федора одного бросать буду, из-за того, что Алешкиной жене дома сидеть надоело. А теперь чего… Мне приятно — понянчусь, а он пусть вот сидит. Перед Ромой извинитесь за меня, что выжила его…» — «Да ну что ты! — обрывали ее, махали на нее руками Евлампьев с Машей. — Да он только рад…» Ермолай этн дни жил у Виссариона, как позвонил тогда, вернувшись от Ксюши: «Я у Сани переночую нынче», — так и жил. А у Ксюши все что-то тянулось с рентгеном, Виссарнон каждый день заказывал разговор с санаторнем, — все что-то не делали рентген, н выходило, хорошо, что не делали пока: куда б они Ксюшу?.. Евлампьев спал на Ермолаевой раскладушке на кухне. «А может, не надо, Галя, горячку пороть, — уговаривал он ее вчера.Поживи еще, охолонись… виднее будет».«Нет, Леня, не переубеждай, не надо, — отвечала Галя, н глаза у нее мигом набухали слезами. — Я все обдумала, все взвесила… видеть его не могу!» Она и в самом деле, когда он звонил, это только и говорила ему: «Видеть тебя не могу!» — и бросала трубку. Седьмой десяток… смешно, наверно. со стороны гляля, а вот однако же!..
Они навесили замок обратно па ворота и пошли с кладбищенского холма к невидимо звенящей трамваями, скрытой домами улице. Евлампьев уломал лихого шофера чьей-то черной персональной «Волги» взять их, сделать небольшой крюк, н, когда машина приняла их в себя и стремительно понесла по заледеневшей дороге к дому, Галя, откинувшись головой на красную бархатную спинку, проговорила с отрещенностью:
— Ну, все… Сходила… Теперь все…
???
Поезд тронулся. Окно было в наледи, но у верхней кромки оставалась темная слюдянистая полоска чистого стекла, Евлампьев ничего не видел через нее, но Галя вполне могла видеть его, и он поднял руку, замахал.
Состав дернулся. поезд пошел шибче, все шибче и шибче, и последние вагоны пронеслись мимо, звонко тукоча по рельсам, с обдающей уже ветром скоростью.
По перрону в сторону вокзала потянулись, огибая Евлампьева, такие же, как он, провожавшие. Надо было идти и ему, но он все стоял, смотрел в перемигивающуюся толчею красных, зеленых и желтых огней, среди которых в предрассветной молочно-черной мгле растворился аспидный прямоугольник последнего вагона, и никак не мог одолеть в себе свалившейся на него враз каменной какой-то огрузлости. Будто все эти дни с появления у них Гали бежал, бежал к некоей цели, спешил, выкладывался, и вдруг вместо ожидаемого — стена, с размаху лбом о нее, и искуда, выясняется, бежать дальше, все, тупик… И ошушение потерянности, словно вот уехала она — и как подпорку какую из-под тебя выбило. Прожили всю жизнь рядом и не особо дру! другу были вроде нужны, а, оказывается, нужны были, необходимы; чувствовал рядом родную кровь — и вроде как ты не один на этом свете, вроде как он добрее к побе, потому что всегда в горькую минуту бессилия можно припасть к ней и занять у нее сил. Как вот и случилось с Галей. А теперь…
— Емельян!
– позвали его.
Евлампьев от неожиданности вздрогнул. Голос был Федора,выходит, приехал на вокзал сам по себе?
Он повернулся: Федор стоял в трех шагах и смотрел на него со своей обычной иронической, кривоватой усмешкой.
— Проводил?
— Проводил,— сказал Евлампьев. — А ты давно здесь?
— Да все время.
Поезд уходил рано, и, чтобы проводить Галю, Евлампьев ночевал нынешнюю ночь у нее. Утром, когда поднялись по будильнику, перекусили наскоро и, выставив в прихожую приготовленные Галей с вечера чемоданы, стали одеваться, из другой комнаты, совершенно тихой до того за запертой дверью, вышел Федор: «Уж чемоданы-то понести помогу Емельяну?!» — «Обойдемся, — не глядя на него, произнесла Галя. И когда он все-таки попытался пройти к вешалке, чтобы взять пальто, повторила, бледнея: — Обойдемся! Вышел тут… Сидел бы… не показывался!..» И столько было ненависти в ее голосе, что Федор не посмел поступить как замыслил.
— Ну вот, Федор…— развел Евлампьев руками, как бы подтверждая, что проводил, да.
С того свидания в первый день Нового года он больше не разговаривал с Федором, и вчера, приехав к ним вместе с Галей, тоже не разговаривал, невозможно это было при Гале, да и о чем, собственно, было говорить ему с Федором, упрекать его? Что толку в упреках, ничего ими не изменить.
— А в киоске-то кто за тебя? — спросил Федор. — Маша, что ли?
— Маша, ну конечно.
— А, свободный как ветер, значит, — сказал Федор. И приглашающе взмахнул рукой: — Ну, пойдем тогда, хлобыстнем по махонькой, обмоем мою свободу. Вот у меня свобода так свобода, что там твоя…
Изо рта у него. как и тогда, в первый день Нового года, пахнуло на Евлампьева свежим водочным запахом. Очевидно, он выпил после того уже, как они с Галей ушли,когда пытался пройтн к вешалке одеться и тоже, вот как сейчас, очутился рядом, ничем от него не пахло.
Евлампьев собирался, проводив Галю, тут же поехать и сменить Машу, по сейчас решил, что ничего, простоит она утро до конца, посидит он с Федором. Давно уже, бог знает с каких пор, с самой молодости, Галя и Федор были в сго сознании неразъединимы, чем-то нерасторжимым были, словно бы одним человеком, даже и не мыслились по отдельности, всегда вместе: Галя-с-Федором, у Гали-с-Федором, к Гале-с-Федором… и вот распались на половины, разомкнулись, как два распаявиихся кольца, и к этому еще невозможно казалось привыкнуть…
Евлампьев шагнул в кромешную тьму прихожей, Федор захлопнул дверь, повозил по стене рукой и, нашарив выключатель, щелкнул им.
— Разоблачайтесь, граф.
И сейчас, когда желтый экономный свет несильной лампочки вновь освегил эту оставленную Евлампьевым немногим более получаса назад прихожую, он с неожиданной остротой и каким-то непонятным чувством неловкости ощутил, как изменилось все за эти пробежавшие в предотъездной сусте полчаса: тогда, когда встали, перекусывали наспех, собирались, — и прихожая, и кухня, да вся квартира, были прежними, знакомыми ему много лет, привычными глазу, теперь же, без Гали, все здесь было чужое, непривычное и будто незнакомое…
— Э-эх, Фе-едор! — вздохнул он, не глядя на него, и само собой получилось, что снятая шапка не положилась на вешалку, а бросилась туда.
— Ну что Федор, что Федор! — тут же, с каким-то даже удовольствием воскликнул тот, будто давно ждал от Евлампьева чего-то подобного и все таил в себе это удовольствие в истомившем его ожидании. — А сам что? Ангелочек сам?
Евлампьев почувствовал, как лицо ему жарко, горячо и заметно, наверное, заливает кровью.
— Я не к этому, Федор, — пробормотал он. — Не в упрек… Что упрекать?.. И я не ангел, да. Виноват перед Машей, да… Но у меня другая вина. У меня все в открытую было… я думал, что уйду, такое вот тогда творилось со мной… А так, ради, знаешь… я никогда не позволял себе.
— Да так уж?! — все с тем же будто бы удовольствием в голосе перебил Федор. — Что, так вот и ни разу втихаря? Не заливай мне.
— Нет, Федор, правда. Ни разу.
— Тю-ю!..— Федор присвистнул. — А и напрасно, Емель, напрасно. Давай тула, — подтолкнул он Евлампьева к кухне.
— Ну, вот ты и получил: напрасно, — сказал ему на ходу Евлампьев.
Федор помолчал.
— А что ж, граф, — сказал он затем, — конечно. За все платить надо. Заплачу. Так хоть за дело. Да и жизнь уже все равно под завязку… А ты разок да языком трень-брень — и всю жизнь платил. У кого дороже?