Свирель на ветру
Шрифт:
А мы, чьи мускулы пожиже, чьи затылки позаунывнее, а плечи беспомощней, нежели у Бугра, продолжали бегать, сучить ножками, вращать мучную карусель в сторону священных денежек, вызревающих на том вращении, как масло в маслобойке, денежек, которые обещают тебе дорогу, перемены, свершение желаний… И вот наконец перекур!
Блаженнейшее состояние… Мужики расселись за воротами склада, прямо под синим небом — кто на чем: на пожарном красном сундуке, на случайных шпалах, ящиках, на камушках, нагретых напористым солнцем, просто на земле, то есть на песке, уже ласковом, теплом, объемлющем твое седалище, аки бабушкин пуховик. И ты среди расслабившихся, жилистых мужичков как равный среди равных, только что принявший на себя те же килограммы, пуды, центнеры, тонны хлебушка, хозяйски посматриваешь на пепельный кончик своей папиросы, где прячется твой, личный огонек, солидно помалкиваешь, улыбаясь на чей-то беззаботный треп или дремучий анекдот, и тебе хочется жить и жить, и ты приосаниваешься внутренне, и благодарен ты жизни за все, хотя и не признаешься в том никому даже под страхом… не смерти — угрозы, угрозы никогда отсюда, с этого песчаного закрайка России, не вырваться к берегам лесистым, зеленым, родным, сердцу милым. И что бы там ни говорили заскорузлые скептики об эфемерности так называемой поэзии труда, о восторге преодоления себя, прежнего, слабого, — они таки наличествуют, имеются — и поэзия, и восторги. Не романтические брызги, не истерические иллюзии, а нечто попроще, конкретное нечто, лучащееся в мокром от пота взгляде напарника, в пульсирующем от вашего дыхания огоньке сигареты, в светлом слове, не оскверненном притворством, не брошенном на ветер, а щедро оставленном в твоем сердце, в незнакомой руке, протянувшей тебе коробок со спичками. Момент совместного, объединенного напряжения сил, «жертвенный миг» отдачи себя всеобщему делу, как на войне — отдачи себя в волны атаки (не в лапы смерти — в кипяток преодоления страха) за правое дело жизни (не твоей, но вездесущей). Есть, есть нечто высшего порядка в действе отдачи себя на алтарь всеобщности.
И еще: в один из таких сладчайших перекуров, когда сознание причастности к жизни людей наполняло мне сердце чуть ли не молитвенным трепетом, понял я, что не знал этой жизни и что вообще брал от нее только с поверхности, только грим с ее лица слизывал и разную словесную пыль, маскирующую смысл и жар бытия.
Завершился мой первый «мучной» день неожиданной встречей.
Сразу после смены всей бригадой хлынули в столовую. Я и не предполагал, что могу съесть такое огромное количество пищи: два «взрослых» мясных обеда. Два борща, два гуляша и — залпом — три стакана компота. И опять мне было хорошо и нисколько не противно, что я такой вот кашалот прожорливый. Напротив — тело мое казалось мне сгустком энергии, реактором, излучающим силу. Правда, вскоре после насыщения наступила непродолжительная вялость, и я, чтобы не отвлекаться на посторонние звуки — храп, бормотание во сне, пересуды и перебранки наяву, — решил пойти не в сумеречный барак, а к вечереющему морю.
С удовольствием отпечатал на сыром, разутюженном волнами песке сотню отчетливых следов, оттиснув их кедами, и вдруг словно в хрустальную гору из сказки уперся: огромное нагромождение стеклянной тары — банок, бутылок, баллонов, которые, оказывается, дешевле выбрасывать на свалку, нежели вывозить морским транспортом на материк, откуда они прибыли в свое время, заполненные консервированным содержимым. Вздыбленная бульдозерной лопатой лавина сине-зеленого литья фантастически светилась, возвышаясь над морем. Солнце, плавно приседающее в вечереющие воды, оранжево-огненное, с каждой секундой все гуще багровеющее, с трудом просачивалось сквозь стеклянную гору вязким, коснеющим, уже как бы сонным светом.
Тут я и обосновался, возле бесхозного чуда, возле немалых государственных денежек, выброшенных на ветер, рухнул с размаха всей своей брезентухой, напичканной потом и пшеничной мукой. Штаны с жестяным хряском прогнулись на сгибах, будто сломались. С величайшим наслаждением подставил я слипшиеся на голове волосы морскому дыханию. Колтуном взявшаяся мука изуродовала мне прическу… Завтра до смены парикмахер-любитель, а именно Лепила, подстрижет меня садовыми ножницами под полубокс, еще через день — под бокс, а чуть позже — под комбрига Котовского. И я пойму, что жить без волос иногда приятно, даже в молодости. Но это — завтра… А в тот заревой, хрустальный час на мне еще топорщилась оскверненная мешкотарой шевелюра, когда глазам моим представилась женская фигурка, вышедшая на меня берегом моря, прямо из-за сияющей возвышенности. Наверняка бы она прошла мимо, не случись на моем лице… очки. Да, да. Как выяснилось впоследствии, именно это оптическое приспособление натолкнуло ее на мысль оглянуться, когда уже я да и вся стеклянная куча были позади.
Необходимо отметить, что очки я водрузил всего лишь за минуту до появления женщины, чтобы получше разглядеть море, уходящее солнце, игру его лучей, преломленных банками из-под огурцов, кабачковой икры и чернорябинового варенья. А узрел чудо, еще более чудесное, нежели все остальное в природе: милую девушку, вышедшую ко мне, будто Афродита из пены морской, а точнее — из-за тары стеклянной. Она оглянулась, и тут я, взмахнув руками и отчаянно улыбаясь девушке, со страшным скрежетом, хрустом и хряском посыпался со склона к подножию холма.
Девушку звали Наташа. Работала она здесь, на побережье, завклубом. Попутно, в праздничные дни, играла на фортепьяно и немножко пела, ибо окончила Свердловскую консерваторию (по классу рояля). Вышла замуж за моряка. Моряк ее незабвенный, с зеленым, пограничным просветом в старлейских погонах, год назад не вернулся с боевого задания. То есть — вернулся неживой.
* * *
Где-то на подступах к Уралу в вагоне появился этот развеселивший всех пассажир. Вот уж поистине, кого только не держит на себе русская земля, каких персонажей восхитительных! Росту он был незначительного. Передвигаясь по вагону, лицо свое держал в ладонях, будто ему нос только что разбили. Одежда на плечах странная, полосатая. Никто из нас особого внимания на него не обратил. Промелькнул человек — и все. Как будто Макароныч очередную страничку в «дюдике» перевернул — не более того. А то, что одежда на промелькнувшем человеке будто из немецкого концлагеря — мало ли: сейчас во что только не одеваются люди, лишь бы на глаза друг другу попасться. Но в том-то и дело, что полосатый типчик, промелькнувший мимо нас по своим делам, неожиданно вернулся. Как бы после некоторого раздумья — приплелся к нам и, все так же держа лицо в горстях, будто боялся его расплескать, подсел на краешек лавки, принадлежавшей Макаронычу. На тот самый краешек, куда по обыкновению или, как ей казалось, по ошибке присаживалась чернявая Анастасия.
Присел типчик и огромными, черными, какими-то азартными глазами, не уместившимися в ладонях, обвел присутствующих.
— Здесь занято. Мня-я… — вздохнул Подлокотников, опираясь черной своей бородой на бородавчатый посох.
— Я знаю, — согласился пришелец, пристально изучая наши лица. — Перекурю только и дальше пойду.
— Тогда здоровеньки булы, как говорят в крематории! — протянул Купоросов гостю пятнистую, в наколках руку.
Незнакомец, не убирая от своего лица ладоней, склонился к протянутой руке Фомича и стал внимательно изучать татуировку.
— Интересец у меня имеется… К вашему купе. Бедолаго! — С этими словами незнакомец как бы вышел из укрытия, скрепив с Купоросовым рукопожатие. При этом лицо его открылось.
— Кто… бедолага? Я, что ли? — улыбнулся Фомич, пытаясь тем самым подбодрить гостя, вцепившегося какими-то кричащими, измученными глазами в его, Фомича, физиономию, а главное — в наколки на руках.
— Фамилия — Бедолаго. «Го» на конце. Уловили? Так и в паспорте значится, в документе гербовом. Который у меня увели. Вот такой коленкорец получается.
Когда Бедолаго показал нам свое лицо — многие вздрогнули от неожиданности. По крайней мере, я лично едва не вскрикнул. Нет, нет… Никаких шрамов, ничего сверхъестественного — ни зеленой бороды, ни рваных ноздрей, ни каторжного клеймения на лбу. Просто… неожиданное лицо. Лицо пустыни. Да, да. Есть люди с лицом города, толпы, то есть с лицом ожидаемым, с лицом в порядке вещей, черты которого размыты, разобщены: лицо театра, бани, столовой, базара; есть люди с чертами порезче, поотчетливей, скажем, люди деревни, периферии, дачного пригорода, вообще захолустья. А есть лица самые что ни на есть внезапные, как бы возникшие в абсолютном безлюдье: в пустыне, космосе, океане. Выражение таких лиц не наглое, не надменное, не так называемое «сверхчеловеческое», а вот именно — неожиданное, точнее — нежданное. У Бедолаго имелось именно такое лицо. И что замечательно: если глядеть на его голову сзади, с затылка, то — человек как человек, правда, брюнет, волосы волнистые, довольно пышные, голова, можно сказать, красивая. От такого затылка многое ожидаешь: ну если и не Аполлона Бельведерского профиль за ним мерещится, то, во всяком случае, нечто кинематографическое. И вдруг — конфуз: взгляд ваш натыкается на клоунский «башмачок» несерьезного носа, на огромные, подпирающие этот башмачок губы, на мясистый под этими губами подбородок «пяткой». А над всем этим — кипящие, взъярившиеся каким-то немеркнущим интересом глаза Бедолаго.
— У меня документы украли. Вот какой сюжетец получается, — обратился Бедолаго к Фиготину, как к человеку с книгой, то есть наиболее внешне основательному, сосредоточенному. — И, если не ошибаюсь, кто-то из вашей компании это дельце провернул.
Как писали в старинных романах, наступило тягостное молчание.
Первым опомнился Подлокотников. Самый из нас находчивый. Подготовленный к неожиданностям профессией инкассатора.
— Мня-я… Трудно переоценить тот факт… — начал было проповедник очередную лекцию, но выпад его занудный мгновенно парировал агрессивно настроенный Бедолаго.
— Если вам трудно — это еще не означает, что вы герой труда. Трудно переоценивать — займитесь чем-нибудь посильным. Такой вот оборотец получается.
Валявшийся врастяжку на своей боковой полке студент Пепеляев, недавно обвиненный стройотрядовцами в дезертирстве, после разоблачений и унижений притихший, ставший малозаметным, сейчас, с появлением в купе Бедолаго, вновь воодушевился, сообразив, что назревают события, способные по своей эксцентричности затмить жалкое впечатление, произведенное Пепеляевым на попутчиков. Да и все остальные обитатели купе заметно оживились.