Сотворение любви
Шрифт:
Отец хотел запереть ее дома, но ты не можешь запретить пятнадцатилетней девушке
выходить на улицу. Отцу ничего не оставалось делать, как разрешить ей ходить в школу, поликлинику, на занятия по английскому и в класс игры на гитаре, но он отобрал у нее ключи, чтобы она вынуждена была возвращаться, когда кто-нибудь еще не спал. Клара перестала ночевать дома. Я знала, где она находилась, поскольку кто-то из наших общих друзей, наконец, рассказал, что ее видели на площади Второго Мая. Она сидела на одеяле с тремя или четырьмя собаками и каким-то панком, который, вероятно, был там с восьмидесятых. Одна школьная подружка показала мне дом в квартале Лавапьес, где, как она думала, и ночевала Клара – маленькое, побеленное двухэтажное зданьице на углу узенького переулка, с черепичной крышей, деревянными ставнями и железными, покрашенными черными решетками. На вид домик был скорее деревенский, нежели городской с пожелтевшей, во многих местах облупившейся известкой. Он навевал атмосферу заброшенности и разрухи. Я и врагу не пожелала бы жить в подобном месте. В нижней части и вокруг балконов дом был грубо размалеван неумелыми граффити со следами насилия, вызывавшими во мне чувство ярости и злости, равно, как и музыка, которую любила Клара. Слушая ее, я могла только представить певца, который брызгал слюной на публику в первых рядах, рыча и выплескивая свою ненависть. Клара никогда не предлагала мне открыться ей, не хотела разделить чувства, которые всегда говорили мне о моральном разложении, болезненных ранах, об обуявшем ее ужасе и мраке. Эти песни ты можешь петь, только гримасничая и принимая немыслимые позы. Песни о любви, которые слушала Клара, были окрашены отчаянием и безысходностью, это был настойчивый призыв к несчастью. Ты скажешь, что я слишком консервативна в своих пристрастиях, что мне не хватает смелости или немного резкости, чтобы казаться оригинальной, и я думаю, ты будешь прав. Я и сама упрекаю себя, и, временами признаю, что, никогда не желая быть такой, как моя сестра, я хотела бы в чем-то быть похожей на нее.
Мама хотела позвонить в полицию и заявить об исчезновении своей малолетней дочери. Я
убедила ее подождать какое-то время, пока неудобства уличной жизни не вернут сестру домой. Я уверила ее в том, что будет лучше, если Клара, пропустив несколько учебных недель, сама убедится, что такая жизнь не для нее, нежели ее вернут силой, провоцируя настоящий бунт, которого все-таки хотелось избежать. В конце концов, Клара всегда была здравомыслящим, разумным подростком, и эта стадия неуверенности у нее непременно прошла бы. Она осмыслила бы свою независимость, вернулась домой, к прежней жизни нормальной девчонки среднего класса, очень милой, покладистой, прилежной и молчаливой. Ведь, несмотря на все время, проведенное с оборванцами, Клара любила каждый день принимать душ, мыть голову, менять одежду и спать на чистых простынях. Я на самом деле была убеждена в том, что она не переспала ни с кем из этих ребят и не подцепила ни СПИД, ни сифилис, ни герпес. Я не представляла ее лежащей в кровати и обнимающей дурно пахнущее тело с засаленной патлатой головой. И тогда мне в голову пришла эта мысль, что Клара идет по жизни, как лучик света, вернее, как тень, потому что в то время она всегда была одета в черное и красила волосы в тот же цвет. Ее шевелюра была похожа на воронье крыло. Но это была уловка. Я вовсе не хочу сказать, что она обманывала кого-либо, разве только саму себя, да и то неосознанно. Она носила собачий ошейник, купленный в зоомагазине, выбрила виски, хотя при желании могла скрыть их волосами, растущими на оставшейся части головы. Она носила цепи, ботинки “Док Мартенс”, шикарные серьги, огромные стальные или латунные кольца. Понимаешь? Она постоянно меняла свой имидж, ни на чем не останавливаясь. Сумасбродные украшения, немыслимые стрижки, радикальный цвет волос, ужасающе мрачная одежда – все это было. Но, ни единого пирсинга, ни одной булавки, которые ее друзья втыкали себе в губы, носы, брови, соски, клиторы, мошонки – не было. В местах, где руки, а иной раз и лицо, украшались татуировкой с несмываемой краской, не было также следов подкожных игл. Я не раз смотрела на нее в ванной комнате, и то, как она совершенно естественно раздевалась передо мной, уже указывало на то, что ей нечего скрывать. Хотя, возможно, она и пробовала какой-нибудь наркотик (я тоже употребляла экстази, марихуану, и только два раза кокаин), она никогда не вела себя, как наркоманка, ожидающая дозу. И если что-то вдруг изменилось, то в этом виновата я.
Между тем стемнело, и наступила ночь. Мы с Кариной сидим впотемках внизу, в гостиной. Я – на маленьком кожаном диванчике оранжевого цвета, купленном в ИКЕА, хотя так не скажешь, пока не встретишь такой же, но бордовый, черный или коричневый у друзей – одного, второго, третьего… Карина сидит на полу, на подушке. Время от времени она сжимает и теребит один из уголков подушки, поигрывая с ним, или принимается ее взбивать, словно готовя постель для куклы. Сейчас, записав все это, я, возможно, придаю сказанным ею фразам присущий мне ритм, тон и построение. Я вспоминаю наш с ней разговор, но передаю его своими словами, поскольку, когда мы рассказываем о том, что нас окружает, мы всегда говорим своим языком, смотря на все своими глазами, по-своему осмысливая. Нам думается, что мы беспристрастны, испытывая единственно возможные чувства, которые, тем не менее, никогда не перестают быть нашими и только нашими, отличными от чувств других людей. Карина говорит более отрывисто, скупыми, короткими фразами, у нее гораздо меньше сомнений. Иногда ее тон становится саркастическим и таким чужим для меня, что я просто неспособен его передать. Она говорит решительно, безапелляционно, часто повторяясь, будто предвидя, что ей возразят, и слова, сказанные ей, становятся резкими. Постепенно голос Карины звучит все глуше. Я сказал бы, что по мере того, как в комнате меркнет свет, затихает и голос, словно приспосабливаясь к полумраку. Я боюсь, что когда наступит кромешная тьма, он умолкнет совсем. Между нами устанавливается атмосфера доверительной близости, и у меня возникает желание бросить вторую подушку на пол, сесть рядом с Кариной, положив голову ей на колени и продолжая слушать историю ее сестры.
– Поскольку, вопреки тому, что я сказала маме, чтобы успокоить ее, время шло, а Клара не возвращалась (речь идет скорее о неделях, нежели о месяцах), я все больше тревожилась. Из разговоров наших общих знакомых я узнавала о ней, следила за ней издали, иногда подходила, увидев ее сидящей на грязном одеяле или просящей денег у прохожих. Она не протягивала руку, как нищие с карикатур, а приветливо улыбалась, как панк-шутник, играючи просящий деньги ради прикола. Но своей приветливостью она обычно не добивалась того, чтобы ей дали динеро, сигарету, или хотя бы задержались. Наоборот, люди ускоряли шаг, словно испугавшись чего-то в этой девушке, почти что ребенке, в этом темном ангеле, заставлявшем их увидеть ту сторону бытия, которую почти никто не хотел познавать.
Особенно мне нравилось наблюдать за ней исподтишка, когда она играла с собаками, резвилась, носясь с ними по площади, подзывая их, прыгая и кувыркаясь. И тогда я снова встречалась с той Кларой, которую знала. В эти минуты она разрушала покрывавшую ее коросту черствости и бессердечия, чтобы выйти к свету и раскрыть передо мной ту веселую, жизнерадостную, ребячливую сестренку, полную мечтаний, которую мне хотелось защитить. Но потом она садилась, закуривала сигарету, надевала наушники и скрывалась в том мрачном мире, который она возводила, чтобы впоследствии жить в нем.
Когда я убедилась в том, что Клара сама и не собиралась возвращаться, я отправилась на площадь, но не следить за ней, а поговорить. Тебе я признаюсь, что не решилась пойти в дом, по моим предчувствиям, занятый всяким сбродом – мелкими продавцами наркоты, сломленными, язвительными людьми. Я предпочла отыскать ее на открытой площади, там, где она обычно сидела с пятидесятилетним панком. Клара просила деньги, когда я подошла к ней. И вот тогда она протянула ко мне руку ладонью вверх, словно желая показать мне этим жестом, что нас не связывали никакие узы, что я была еще одна прохожая. А может быть, она сделала это потому, что вдруг почувствовала себя неудобно в своей роли и выходила из нее, преувеличенно-фальшиво шутя. Я схватила руку сестры, которая была ее защитой и границей, обняла и поцеловала Клару.
– Пойдем, я угощу тебя пивом, – сказала я сестре.
– Лучше дала бы сто песет, – не очень уверенно возразила она, но направилась за мной на веранду бара, сделав знак своему приятелю и показывая, куда мы пошли. Тот не отозвался.
Я понимала, что мне придется в чем-то противостоять обороняющейся Кларе, понимала, что у нас будет напряженный разговор с взаимными упреками. Я чувствовала себя послом от семейного союза, рассчитывающим умаслить Клару, заговорить ей зубы, чтобы она вернулась в нашу тепленькую жизнь, в то время как она предпочитала запредельную стужу или столь же чрезмерную жару. Я не совсем была убеждена в том, что эта теплота была лучше непогоды. Какое-то время, попивая пиво, мы разговаривали на темы, не имеющие ничего общего с тем, что привело меня на площадь, заполоненную наркоманами, нищими и матерями с детьми. Я рассказала ей о своей учебе, не сказав ни слова об атмосфере, царящей в нашем доме, о вздохах и упреках, о нашем отце, бродящим по квартире с отсутствующим видом. Клара без особого внимания слушала меня, вставляя скупые замечания и сосредоточенно разглядывая выход на площадь. Потом постепенно возникла необходимость принятия, а скорее всего непринятия, решения, которое, таким образом, обуславливало ее будущее. Это решение могло сделать ее таким человеком, каким она, вне всякого сомнения, быть не хотела.
– С тобой что-то произошло, – сказала я ей, не уточняя, что именно случилось, – обратной дороги нет, ты уже не можешь снова стать такой, какой была.
Она вежливо промолчала, не сказав в ответ: “Да что ты понимаешь?”, но я уверена – она так подумала. И еще подумала о том, что тот, кто никогда не осмеливался на что-то рискованное и опасное, не достаточно компетентен не только для того, чтобы давать советы, но и для того, чтобы понять того, кто рискует.
А раз у меня не было аргументов, меня бесило то, что я должна убеждать младшую сестру
в том, что она поступала глупо. Особенно злило то, что это заставляло меня чувствовать себя старухой, которая читала нотации о подходящем и благоразумном, о будущем, об ответственности, о переживаниях родителей, а ведь мне был двадцать один год! Думаю, поэтому я стала искать, с какой стороны оскорбить ее, причинить ей боль.
Клара сохраняла маску равнодушной любезности, хотя в какой-то момент мне показалось,
что ее по-настоящему заинтересовали мои доводы. Не скажу, что она совсем меня не слушала. Скорее, слушала так, как в который уж раз слушают сетования матери, сожалеющей о том, что она бросила свою работу и о скучных и неблагодарных домашних делах. Мы понимаем ее беспокойство, но это не новость, и мы не отвечаем ей. Когда все доводы были исчерпаны, и у меня не осталось слов, Клара взяла мою руку в свою, нежно погладила меня, как гладят ребенка, и ласково спросила:
– А что ты? Будешь хорошей дочерью, станешь приходить вовремя по вечерам, отучишься,
найдешь работу, выйдешь замуж, и у тебя будет двое детей? Ты всегда будешь отмечать дома рождество, дни рождения, крестины? Ты станешь крестить детей, чтобы не обиделась бабушка, разве нет?
Боже, сейчас я думаю, как забавно – я не закончила учебу, не вышла замуж, у меня нет
детей и, в конце концов, я отдалилась от родителей и остальных родственников больше, чем она. Возможно, так случилось потому, что Клара вовремя устроила свою юношескую революцию, а я откладывала до тех пор, пока не стала взрослой. Но в тот момент мне было не смешно. Моя сестра высказала вслух мои тогдашние страхи. Это правда, я боялась, что не смогу найти свой путь в жизни, боялась безвозвратно потерять возможность стать тем, кем хотела бы быть, хотя у меня не имелось ни малейшего представления, кем я хотела быть. Я завидовала Кларе, ее решимости, с которой она сама творила собственную биографию, в то время как я ограничивалась строгим следованием сценарию, написанному не мной.
– А ты, – спросила я ее, – все будешь продолжать играть в игрушки? – Клара меня не
поняла. Она подняла руку, приветствуя своего друга, чем переполошила его собак, которых он привязал к велосипедной стойке. Они приподнялись, насторожив уши, и начали скулить и вертеться на месте. – Не думай, что я не поняла, – выпалила я, выдернув свою ладонь из ее руки. – Все твои вызывающе-взбалмошные прически, мрачные, похоронные цвета, куча собачьих ошейников и уйма колец – все это игра, нет ничего необратимого. Ты играешь в плохую девчонку, самую плохую из своего круга. Ты поиграешь несколько недель, пока тебе не надоест, ведь ты не такая, и это не твое место.