ЖАНРЫ

Не отступать! Не сдаваться!
Шрифт:

Вскочивший во весь рост Синченко увидал всего в нескольких шагах от себя целившегося в него немца и, уже не успевая выстрелить, швырнул в него свою винтовку, выпрыгивая на противоположную брустверу сторону. Немцы вдруг стали спрыгивать в траншею со всех сторон. Завязалась рукопашная. Один из немецких солдат, держа в руке нож, кинулся на Егорьева. Лейтенант, увернувшись от удара так, что лезвие лишь перерезало ремень портупеи и чуть задело кожу на плече, стукнул немца рукояткой пистолета по началу позвоночника, чуть ниже того места, где кончается сталь каски. Быстро оглядевшись вокруг, Егорьев увидел, что Золин, выставив вперед зажатое в обеих руках противотанковое ружье, отбивается им от наседавших на него двух немцев. На помощь Золину подоспел Лучинков, стукнув прикладом винтовки по голове одного из нападавших. Но тут же на Лучинкова набросился еще один и принялся выкручивать из рук винтовку. Лучинков упорствовал, и тогда немец стал тянуть винтовку на себя. Тут Лучинков разжал руки, и немец, не удержавшись, вместе с винтовкой отлетел к стенке окопа. Оказавшийся рядом Дьяков огрел немца прикладом (ни на что более не годного) пулемета по лицу. После чего он и Лучинков, подхвативший свою винтовку, выбравшись из траншеи, побежали прочь.

Егорьев, сообразив, что здесь находиться уже бессмысленно и что оборона рухнула окончательно, последовал их примеру. Рябовский сунулся было за лейтенантом, но был сбит с ног и обезоружен немецким унтером.

Немцы, быстро растекаясь по траншее, добрались до позиций первого взвода, и там тоже началась драка. Вскоре остатки четвертой роты спешно уносили ноги по направлению к проселку. Рядом бежали солдаты и офицеры из других рот батальона, тоже подвергнувшиеся атаке и опрокинутые немцами. Они еще не знали, что последует вслед за этим утренним наступлением, не знали, что ждет их дальше. Это было только начало…

29

Несколькими часами раньше полковник Себастьянов получил известие о данных приведенным группой капитана Степанкова немцем показаниях. Весть эта поначалу привела полковника в некоторое замешательство. С одной стороны, все доклады, за последнее время поступавшие как от командиров полков, так и от того же Степанкова, уведомляли, что немцы, бесспорно, в ближайшее время что-то затевают. С другой стороны, полученный полковником приказ свыше гласил о том, что никаких наступательных действий со стороны противника на южном направлении предпринято быть не может, и исходя из этого приказа следовало всех, утверждающих обратное, считать паникерами и провокаторами, причем любые приводимые доводы и факты во внимание не принимались.

Таким образом, Себастьянов оказался между двух огней: вроде бы и начальству не доверять никак нельзя, и в то же время нужно быть совершеннейшим идиотом, чтобы продолжать наивно верить, будто бы ничего не происходит, когда твоя собственная разведка приносит сообщения одно тревожнее другого. Впрочем, думать полковник Себастьянов мог что угодно, лишь бы его приказания по дивизии не шли вразрез с общепринятой позицией. Причем неважно, соответствует ли эта позиция здравому смыслу или нет — иначе можно было и «слететь» с поста комдива. А «слетать» полковник никак не хотел, будучи справедливо уверенным, что по законам военного времени с того момента, как он будет отстранен от командования, до того, как он получит пулю в затылок, а в протоколе военного трибунала появится запись напротив его фамилии о том, что он изменил Родине, пройдет не более двадцати четырех часов. Такая перспектива устраивала его меньше всего, поэтому он угождал начальству, то есть не принимал никаких мер по отражению возможного наступления немцев. Себастьянов, конечно, понимал, к каким последствиям может привести его бездействие, но в то же время был прекрасно осведомлен, куда ведет в подобной ситуации чрезмерное проявление инициативы с его стороны. Он исходил из того, что солдатских жизней куда больше, нежели полковничьих, тем более когда эта полковничья принадлежит ему самому.

Тут можно вроде бы подумать о благородстве и самопожертвовании, но с какой стати он, полковник Себастьянов, будет расплачиваться за чужие ошибки, когда всегда можно сослаться на чей-то приказ. Роль безмолвного исполнителя и проще, и не заставляет думать, и, что самое главное, безопаснее. Вдобавок, если честно признаться, служить по-другому он и не умел — уж так приучили. Так разве повинен он в том, что в это летнее утро остались погребенными в траншеях и блиндажах несколько тысяч находившихся под его командованием людей?…

В числе первых покинул Себастьянов занимаемые его дивизией позиции, когда те подверглись атаке немцев. На трофейном «Опеле» прикатил в штаб армии доложить о происшедшем и получить дальнейшие приказания, не испытывая ни малейших угрызений совести. Как рассчитывал полковник, так и произошло: ни единого упрека не получил он от командарма, ибо сам командарм всего неделю назад зачитывал лично ему и другим комдивам распоряжение из Москвы, имея в виду которое Себастьянов ничего не делал для предотвращения наступления немцев, случись таковое.

Но если на лице полковника под сочувственной маской скрывалось злорадство от того, что вот стоит перед ним его командир, еще вчера такой грозный и властолюбивый, а теперь бледный и окончательно выбитый из колеи, то внешность командарма носила истинный отпечаток всего трагизма происходящего — Москве тот верил безоговорочно, и происшедшее для него явилось настоящим шоком.

Получив сбивчивые распоряжения относительно своих дальнейших действий, Себастьянов уезжал от комдива, как ни чудовищно это выглядело в сложившейся обстановке, в хорошем настроении. Что ж, он ни в чем не виноват перед законом. Он — слепой исполнитель (хотя в своих глазах он-то знал себе цену), и его вины в случившемся, а тем более его ответственности за случившееся не существует. А что касается ответственности нравственной — так это наплевать…

30

Взвод лейтенанта Егорьева, пополненный людьми из других подразделений, усиленно копал землю с целью закрепиться на новом рубеже. День следующий не принес ничего, кроме тревог и напряженных ожиданий. Как и всех, Егорьева торопили с рытьем окопов. Вообще с момента перехода немцами в наступление все приказы были торопливые, нервозные, порой противоречащие друг другу. Причина тому была одна: полнейшее смятение как в высших, так и в средних и низших кругах командования, вызванное неподготовленностью к отражению вражеского удара. Смятение то нельзя было даже назвать следствием неожиданности — напротив, в офицерском кругу различные толки и слухи в отношении ближайших действий немцев ходили уже давно, ибо разведка наша не дремала. Но под всем подводило непререкаемую черту беспрекословное приказание свыше — на провокации не поддаваться. И люди действительно верили, что все приготовления, замеченные как с нашего переднего края, так и упомянутые в донесениях разведки, не что иное, как хитроумная провокация коварного врага, замыслившего отвлечь наши главные силы с московского направления. Хотя, конечно, однозначно уверены в этом были не все. Некоторые из командиров сомневались и раздумывали, но таких, что в открытую заявляли бы о готовящемся (даже если у них были неопровержимые факты), почти не было. И это понятно: с высказывающими иные предположения у нас не церемонились никогда. Поэтому среди располагавших таким материалом в большинстве своем царила атмосфера страха перед высшим начальством. Остальной комсостав находился в неведении. Малейшая инициатива или проявление сомнения тут же подавлялись — где намеком и убеждением в правоте и непогрешимости высшего начальства, а где и откровенным (хотя, конечно, и негласным) снятием со своих постов и отправкой не столь далеко, если не сказать похуже. В результате этого большинство простых людей так и оставалось в неизвестности и безо всяких сомнений и подозрений. Многие, догадываясь или имея информацию о чем-либо, молчали, боясь расправы, но тем не менее пытаясь сделать хоть что-нибудь в своих соединениях, дабы не быть застигнутыми врасплох. Некоторые, к числу которых относился и полковник Себастьянов, знали и понимали все, но не делали ничего, опять-таки чтобы оградить себя лично от опасности.

Трагическим финалом всех этих перипетий явился мощный удар немцев, которому не смогли противопоставить ровным счетом ничего, потому что все время ушло на размышления и сомнения в некоторых головах. В умах же большинства время это было занято вообще просто переворачиванием чистых страниц в своем мозгу. И то и другое на деле же вылилось в бездумное, слепое подчинение противоречащим здравому смыслу приказаниям. А расплачивался за все он, русский солдат, устилая своими костьми дороги, по которым бежали на восток неудачливые стратеги и мнительные или просто подлые командиры. Их контрмерам времени уже не осталось. И вот уже снова, повторяя прошлогодние события, стояла на полях разбитая техника, застыли на аэродромах пригвожденные к земле обгорелые остовы не успевших взлететь самолетов, траншеи и окопы становились братскими могилами, по дорогам, тянулись на запад колонны пленных, и по тем же дорогам, только в противоположном направлении, отсчитывали километры, почти не встречая сопротивления, немецкие дивизии…

Столь масштабного представления о случившемся лейтенант Егорьев, бесспорно, не имел. Но наглядным и истинным мерилом происходящего было для него свершившееся с его взводом, всей ротой, батальоном, полком, наконец. Дальше Егорьев не совался, да и нужды в том не было. Для себя лейтенант сделал вывод. Вывод гласил: в деле все оказалось полным противоречием тому, что слышал он и во что верил всю свою сознательную жизнь. Так неужели он так легко может отказаться от своих убеждений? Да и какие, собственно говоря, у него могут быть убеждения? У него была уверенность, что все происходящее вокруг него на протяжении всей его жизни правильно и верно, что по-другому и быть не может. Ну действительно, как по-другому? Он этим жил, за это, считай, пошел воевать. И все было бы на своих местах, знай твердо Егорьев, что такое это, и не будь оно столь противоречиво и расхоже в словах и делах. Словам можно верить, им можно подчинить чувства и идти к цели, ни о чем не думая. Но когда дела становятся противоположностями этих слов, приходится остановиться и попытаться оценить уже с позиций чувств и слова, и дела.

Так что же такое — это?… Егорьев задумался. Это — это жизнь. Не громко ли сказано? Нет, как ни говори, он действительно жил и верил всему, что звучало вокруг него. Сначала у себя дома, в деревне, которая стала потом гордо называться колхозом имени «Солидарности с мировым пролетариатом», затем более научно и обоснованно зазвучали проповедуемые прежде убеждения в средней школе Ленинграда, куда приехал шестнадцатилетний Митька получать среднее образование. «Книжки читать» Митька полюбил еще с детства, прослыв из-за этого порядочным чудаком среди своих сверстников. А книжек в отцовском доме был целый чердак — бог весть зачем отец притащил их целые кипы из библиотеки разоренной старой барской усадьбы. «На растопку», — шутил отец. Но Митька не помнил, чтобы отец или мать жгли книги. Может, «книжки» Митьку и подвели — рано приучился он пропускать прочитанное через себя. И учился — непривычно хорошо по деревенским меркам. В результате после долгих хлопот с оформлением документов для выезда из деревни в город Митька очутился у брата отца, своего дядьки, гордый, полный надежд. Пошёл в одну из ленинградских школ. И погрузился в атмосферу, в которой воспитывали советскую молодежь конца тридцатых годов. Ах какие речи звучали на уроках, за какую прекрасную идею боролись, в какой великой, свободной и счастливой стране жили, какие пламенные произведения революционных поэтов и писателей изучали! Невозможно в это было не верить. А далее… Далее лето сорок первого, дорога из Луги в Ленинград, впервые увиденная в таком количестве кровь, танки… За это хотелось мстить. Других чувств тогда не было. Месть — вот то первое, что овладело тогда Егорьевым по прошествии шокировавших в первые дни блуждания по лесам ужаса и страха.

Поделиться с друзьями: