ЖАНРЫ

Не отступать! Не сдаваться!
Шрифт:

— Вам до хутора? — спросил высунувшийся из окошка кабины шофер с всклокоченной косматой головой.

— До хутора, — отвечал ординарец.

— Тогда лезьте в кузов.

Полесьев и ординарец не заставили себя просить дважды, и через минуту оба уже тряслись по ухабистой дороге в кузове полуторки, слушая с середины рассказ о приемах охоты на медведя, который поведывал сидящий у заднего окна кабины молодой солдат с зажатой меж колен винтовкой своему соседу. Сосед, по-видимому, уроженец Средней Азии, затаив хитроватое выражение в глазах-щелках и то и дело кивая головой, будто бы слушает, искоса поглядывал на Полесьева с ординарцем, выпуская синие клубы дыма из маленькой изогнутой трубочки, замершей в уголке рта. Так продолжалось минут пять, пока вдруг сам рассказчик, оборвав себя на полуслове, резко повернулся к кабине и прикладом винтовки несколько раз грохнул по железной крыше:

— Эй, Макарыч, останови на минутку!

Шофер, врезав по тормозам с такой силой, что все сидящие в кузове чуть не попадали со своих мест, приоткрыл дверцу кабины:

— Чего тебе, Андрюха?

— Чего-чего, — усмехаясь, перепрыгнув через борт на землю, сказал Андрюха. — Говорю же: минутку!

И направился в придорожные кусты.

— А-а! — понимающе протянул шофер и, встав на подножку, заглядывая в кузов, спросил: — Больше никому не надо?

Выяснилось, что «надо» полесьевскому ординарцу. Вслед за ординарцем спрыгнул и сам Полесьев, решив немного размять ноги, затекшие при сидении на протянувшейся вдоль борта грузовика узкой неудобной скамеечке. И солдат, и ординарец вернулись быстро, забрались в машину. Ординарец подал Полесьеву руку, перегибаясь через борт, и ротный уже готов был за нее схватиться, мельком увидав смеющееся лицо закрывающего дверцу шофера, как вдруг откуда-то со стороны реки послышался быстро нарастающий свистящий звук, и в ту же секунду перед глазами старшего лейтенанта взвихрилось багровое пламя, стеганув по ушам оглушающим грохотом. Сразу несколько осколков, сокрушая на своем пути реберные кости, вошли в грудь Полесьева, его отшвырнуло назад на добрый десяток метров от грузовика и с силой ударило о дорогу. Лежа на спине, он открыл глаза, и, к его удивлению, все звуки, сколько он ни вслушивался, неожиданно исчезли вокруг — он оглох. Он попробовал пошевелиться — тело было непослушно, но боли он не почувствовал, лишь тупо засаднило в переломленном позвоночнике. Оставаясь на одном месте, он смотрел на объятый пламенем грузовик с в клочья разнесенной прямым попаданием снаряда кабиной, на отлетавшие от бортов быстро превращающиеся в головни доски, на перегнувшуюся, неподвижную и все еще как будто подающую ему руку фигуру ординарца, которую со спины уже лизали языки пламени, смотрел, и в мозгу, в единственно еще живой его, Полесьева, части, остановилась одна мысль, одна фраза: «Как все оказалась до смешного глупо…» И последнее из чувств его, чувство сожаления за свою окончившуюся жизнь, не находя более места в искореженной груди, острым спазмом остановилось в горле. Судорожно сжимаясь помимо его воли и сознания, из горла, пытавшегося издать крик, вылетел слабый хрип, ибо на крик уже не хватило сил.

25

Известие о возвращении на исходные позиции во взводе Егорьева было принято неоднозначно. Хотя большинству было решительно все равно, где располагаться, нашлись и недовольные.

— По моему мнению, это самое настоящее хамство! — стоя посреди отвоеванной у немцев землянки, горячо говорил Синченко. — Да, да, хамство, иначе никак не назовешь. Мы, понимаешь ли, гробились, эту высоту брали, а теперь отдавай ее почем зря второму взводу.

— А твоего мнения, Иван, никто не спрашивает, — усмехнулся сидящий на боковой перекладине перевернутого стола Золин.

— Слишком много я в своей жизни всего отдавал, — зло отпарировал Иван.

— Есть приказ, — так же спокойно продолжал говорить Золин, — и ты обязан его выполнять. А рассуждать за тебя будет товарищ лейтенант. — И, еще раз усмехнувшись, добавил: — И отвечать.

Золин знал, отчего Синченко в дурном расположении духа и так ерепенится: пришедшая во взвод из штаба батальона трофейная команда загребла львиную долю содержимого из известного сундука, с которым нерасторопный Дрозд умудрился попасться начальнику наряда трофейщиков. При этом не избежали чистки и особо распухшие карманы, в том числе и синченковские.

— На что это ты намекаешь? — насупившись, спросил Дрозд, имея в виду последнюю реплику Золина.

— Ни на что, — так же равнодушно и спокойно, пожимая плечами, ответил Золин. — Просто говорю как есть…

— Значит, выходит, все это зря было, — не унимался Синченко. — И атака, и потери, да еще плюс ко всему… — Он чуть было не сказал «провороненный сундук с барахлом», но вовремя осекся, сообразив, что эти понятия в один ряд ставить нельзя.

— Почему — зря? — переспросил Золин. — Мы же не немцам высоту отдаем. Вот если бы…

— Нет! — перебил его Синченко. — Я про другое. Останется взвод на прежних позициях, и никому никакого дела нет, что треть личного состава здесь угрохали. Похвалили нас, по головке погладили, и будя — топайте, ребятки, на все четыре стороны, на свое прежнее место, тут дальше без вас разберутся. Используют нас. — И, будучи все-таки не в силах удержаться, прибавил: — А сами только трофейщиков присылать могут за чужим добром!

Последняя фраза сопровождалась злым взглядом на жующего галету сержанта Дрозда. Это был уже камушек отчасти и в его огород, и все солдаты, будучи солидарными с Синченко в своих чувствах относительно утраченного сундука, оторвавшись от своих дел, ненавязчиво, но внимательно посмотрели на адресата скрытой поддевки. Однако Дрозд попросту не сообразил, что дело касается его престижа.

— Начальству видней! — прикончив галету и качая перед собой поднятым пальцем, назидательно проговорил он.

— А я говорю — несправедливо! — Синченко отвернулся и стал смотреть в стену.

— Послушай, — подходя к Ивану и беря его за плечо, разворачивая лицом к себе, угрожающе заговорил Дрозд. — Ты у меня вот где сидишь. — Дрозд провел ребром ладони по своей жирной шее. — Помяни мое слово — отправлю тебя лес рубить, если не успокоишься. И еще кое-кого… — добавил он уже совсем тихо, тем не менее внятно, угрюмо обводя взглядом всех сидящих в землянке. И, видимо удовлетворившись произведенным впечатлением, громко и поучительно продолжал: — Запомните все: интересы солдата не должны проникать дальше кухни. Ясно?

«Уж твои-то интересы при всем желании действительно дальше кухни не проникнут», — подумал Синченко, видя перед собой злобно уставившиеся на него тупые глазки Дрозда, горевшие огнем желчной ненависти. И он посмотрел на сержанта так, что тот сразу понял — волей-неволей, а когда-нибудь Синченко все же отправится на лесоповал.

Отвернувшись от Ивана, Дрозд яростно прокричал на всю землянку:

— Чего сидите?! Через десять минут выступаем, собираться быстро!…

В три часа дня взвод Егорьева, передав позиции второму взводу, спускался с высоты. Усталые солдаты с понурым видом тащили на плащ-палатках убитых, шедшие следом санитары несли раненых на брезентовых медсанбатовских носилках. Вернувшись на свой прежний рубеж, Егорьев, распорядившись выставить охранение и велев всем остальным отдыхать, сам решил направиться к раненым. Они расположились в землянке третьего отделения, вернее, даже не в землянке, а перед самым ее входом. Все четверо были тяжелые, их растрясло в дороге, и теперь фельдшер, суетясь вокруг них, делал повторные перевязки. Санитары стояли поодаль, со спокойным видом куря и негромко разговаривая, ожидая, когда можно будет нести дальше. Медсестра, поначалу помогавшая фельдшеру делать перевязки, долго кусала губы и, когда переворачивали раненного штыком в живот рядового Кунцева и у того вдруг хлынула кровь, не выдержав, разрыдалась, сказав сквозь слезы, что не может на это смотреть. Ее пришлось увести, и теперь фельдшер делал свое дело один, но вдвое медленнее. Когда подошел Егорьев, он заканчивал перевязывать последнего.

— Ну как? — спросил лейтенант, приседая рядом.

— Как? — фельдшер скривил губы в безразличной усталой усмешке. — Двое, почитай, вот-вот дойдут, у третьего тоже шансов мало, а вот тот, — фельдшер указал на полулежащего красноармейца с так забинтованной головой, что торчал всего лишь один нос, — этот, может, и выберется. Только он слепой, и если разбинтовать, мать родная не узнает.

Все это было произнесено настолько буднично и спокойно, что Егорьева даже передернуло. Впрочем, винить фельдшера в отсутствии человечности он тоже не мог — для того это была каждодневная и уже настолько, что называется, приевшаяся работа, что выполнял он ее с однообразием стоящего на конвейере человека, констатируя факты и делая заключения, отдавая свои силы настолько, что на чувства и эмоции их уже не хватало. И сейчас Егорьев, глядя на раненых и на фельдшера, с тем особым чувством протеста и возмущения человека, который видит эти же качества в себе и с каждым днем ощущает, как они усугубляются в нем все больше и больше, подумал, насколько сильно война корежит не только человеческое тело, но и человеческую душу. И душу — он чем дальше, тем глубже убеждался в этом на собственном примере — пожалуй, в первую очередь.

С охватившими его вдруг с особенной силой состраданием и жалостью Егорьев тихо произнес:

— Вы… не надо лучше об этом… при них.

Фельдшер пожал плечами:

— Они все равно не слышат… и не понимают.

Будто бы в опровержение его словам красноармеец с обвязанной головой слабо пошевелился, и Егорьев увидел, как под белой марлей бинта шепчут что-то его губы.

Но фельдшер этого не заметил. Обернувшись к санитарам, он громко проговорил:

— Эй! Давайте сюда, загружайтесь!…

Егорьев смотрел, как кладут санитары на носилки людей, как одна за другой скрываются за поворотом их фигуры. Последним клали на носилки Кунцева. Фельдшер вдруг, бросив на Кунцева подозрительный взгляд своих наметанных прищуренных глаз, смотрел так несколько секунд, затем взял за руку державшего Кунцева под мышки и готовившегося положить на носилки санитара:

— А ну-ка погоди, положь…

Санитар повиновался. Фельдшер нагнулся над солдатом, двумя пальцами отогнул веки, посмотрел на зрачки. Поднимаясь и вытирая руку о полу гимнастерки, сообщил Егорьеву:

Поделиться с друзьями: