Мельница на Флоссе
Шрифт:
– О, да! – сказал Филипп: – бездну, и не про одних греков. Я могу нам рассказать про Ричарда Львиное Сердце и Саладдина, про Уильяма Уаласса, Роберта Брюса, Джемса Дугласа – конца нет!
– Вы старше меня? – спросил Том.
– Сколько вам лет? Мне пятнадцать.
– Мне наступит только четырнадцатый, – сказал Том. Но у Якобса я бивал всех товарищей; я был там прежде, нежели поступил сюда. И всех лучше я играл в чехарду. Да если бы мистер Стеллинг отпустил нас удить! Я бы показал вам, как удят рыбу. Ведь вы также могли бы удить – не правда ли? Знаете, тут надобно только стоять или сидеть спокойно.
Том в свою очередь хотел показать свое преимущество. Этот горбун не должен себе представлять, что, зная только войну по книгам, он мог сравниться с Теливером, который был на деле воинственным героем. Филипп смутился при этом замечании о его неспособности к играм и – отвечал почти сердито:
– Терпеть не могу удить рыбу. Мне кажется, люди, сидящие целые часы и следящие за удою, похожи на дураков.
– А этого вы не скажите, как они вам вытащат жирного леща – в том я вас могу уверить, – сказал Том, который в свою жизнь не поймал ничего жирного, но которого воображение било теперь разогрето его ревностным заступничеством за честь рыбной ловли. Сын Уокима очевидно имел свою неприятную сторону и его должно было держать в решпекте. По счастью, их теперь позвали обедать, и Филипп не имел возможности развивать далее свой ложный взгляд на рыбную ловлю… Но Том – сказал про себя, что этого и должно было ожидать от горбуна.
ГЛАВА IV
Юная идея
Переходы чувств в том первом разговоре Тома с Филиппом обозначали и дальнейшие отношение между ними в продолжение нескольких недель. Том никогда совершенно не позабывал, что Филипп, как сын мошенника, был его естественным врагом, и не мог также совершенно победить отвращение к его безобразию. Он крепко держался раз полученных им впечатлений; и внешность представлялась ему всегда в одинаковом свете, как при первом взгляде, что всегда бывает с людьми, у которых впечатлительность господствует над мыслью. Но невозможно было не находить удовольствия в сообществе Филиппа, когда он бывал в хорошем расположении духа: он так хорошо помогал в латинских упражнениях, которые казались Тому совершенною загадкою, только наудачу отгадываемою, и он умел рассказывать такие чудесные истории про Уинда, например, и других героев, особенно-уважаемых Томом за их тяжелые удары. О Саладдине он не имел высокого мнения; он мог, Конечно, своею саблею разрубать подушку пополам; но что за польза рубить подушки? Это была глупая история, и он не хотел слышать ее вторично. Но когда Роберт Гэрнес на своем черном пони подымался на стременах и разбивал своим топором шлем и через слишком рьяного рыцаря Банакберна, Том приходил в восторг от симпатии; и если б ему тут попался кокосовый орех, Том непременно разбил бы его кочергою. Филипп, когда он бывал в особенно-счастливом расположении духа, тешил Тома, передавая весь гром и жар битвы с самыми красноречивыми эпитетами и сравнениями. Но это счастливое расположение находило редко и бывало непродолжительно. Раздражительность, слегка обнаружившаяся у него при первом свидании, была признаком нервного расстройства, постоянно-возвращавшегося, и которое было отчасти следствием горького сознание своего безобразия. Когда находила на него эта раздражительность, каждый посторонний взгляд, ему представлялось, был полон или оскорбительного сожаление или отвращение, едва сдерживаемого, или, по крайней мере, это был равнодушный взгляд; а Филипп чувствовал равнодушие, как дитя юга чувствует холодный воздух северной весны. Неуместные услуги бедного Тома, когда они гуляли вместе, возбуждали в нем гнев против этого добродушного мальчика и его спокойные, печальные взоры вдруг загорались злобным негодованием. Неудивительно, что Том по-прежнему подозревал горбуна.
Но искусство рисование, приобретенное Филиппом самоучкою, было новою связью между ними. Том, к своему неудовольствию, нашел, что новый учитель заставлял его рисовать, вместо собак и ослов, ручейки, сельские мостики и развалины, с мягкою, лоснящеюся поверхностью от свинцового карандаша, которая вам указывала, будто вся природа была атласная; увлечение живописностью пейзажа оставалось пока неразвитым в Томе: не удивительно, поэтому, что произведение мистера Гудрича казались ему очень неинтересным родом искусства. Мистер Теливер, имевший неопределенное намерение приискать для Тома какое-нибудь занятие, в которое бы входило рисованье планов и карт, жаловался мистеру Райлэ, когда он встретился с ним в Медпорте, что Тома этому не учат, и обязательный советник дал ему идею, чтоб Том брал уроки рисованья. Мистер Теливер не должен был жаловаться на лишние расходы: если Том будет хорошим рисовальщиком, то он может приложить свое искусство ко всякой цели. Итак было приказано, чтоб Том брал уроки в рисовании; и кого ж мог выбрать мистер Стеллинг учителем, как не мистера Гудрича, который считался первым мастером своего дела в расстоянии двенадцати миль около Кингс-Лартона? Том, под его руководством, выучился заострять необыкновенно-тонко свои карандаши и рисовать ландшафты в общих чертах, которые, без сомнение, вследствие узкого направление его ума, искавшего только подробностей, он находил чрезвычайно-скучными.
Как бы то ни было, и при таком воспитании Том сделал заметные успехи.
Например, он держал себя гораздо-лучше, и в этом отношений он был обязал отчасти мистеру Паультеру, деревенскому школьному учителю, которому, как старому воину, участвовавшему в испанской войне, было поручено выправить Тома. Мистер Паультер, по мнению всех собеседников в «Черном Лебеде», некогда вселял ужас в сердца всех французов; но теперь его личность была вовсе не ужасна. Он весь высох и по утрам обыкновенно дрожал – не от старости, а от чрезвычайной испорченности кинг-лортонских мальчишек, которую он выдерживал с твердостью только при помощи джина. Все-таки Он ходил прямо, по-военному; платье его было тщательно вычищено, панталоны туго подтянуты, и по середам и субботам, после обеда, когда они являлся к Тому, он был всегда вдохновен прежними воспоминаниями и джином, что придавало ему особенно-одушевленный вид. Выправка всегда перемежалась эпизодами из жизни военной, интересовавшими Тома гораздо более, нежели рассказы Филиппа, заимствованные из Илиады: в Илиаде нет пушек и, кроме того, его очень огорчило, когда он узнал, что Гектор и Ахиллес, может быть, никогда не существовали. Но герцог Веллингтон был жив действительно, и Бони (Бонапарт.) недавно только что умер: воспоминание мистера Паультера о войне испанской нельзя было, следственно; заподозрить в баснословии. Мистер Паультер, очевидно, играл замечательную роль в сражений под Талавера и наводил с своим полком особенный страх на неприятеля. После обеда, когда память его бывала разогрета более обыкновенного, он припоминал, что герцог Веллингтон выражал особенное уважение к этому храброму Паультеру (разумеется, он делал это потихоньку, чтоб не возбудить зависти). Самый доктор, лечивший его в гошпитале от ран, глубоко сознавал превосходство мяса мистера Паультера; другое мясо никогда не зажило бы в такое короткое время. О других предметах, относящихся до знаменитой войны, но не касавшихся его личности, мистер Паультер выражался гораздо-осторожнее, чтоб не придать особенного веса своим авторитетам, каким-нибудь отдельным фактам военной истории. Люди, знавшие, что происходило под Бадайозом, особенно были предметом безмолвного сожаление для мистера Паультера; он желал бы, чтоб лошадь переехала через такого болтуна и выбила из него копытом последнее дыхание, как это случилось с ним: пусть тогда он попробует бахвалить про осаду Бадайоза! Том случайно раздражал своего наставника своими расспросами о военных делах, не входивших в круг личного опыта мистера Паультера.
– А генерал Уольф, мистер Паультер, знаменитый был он воин? – сказал Том, представлявший себе, что все герои, прославленные на вывесках кабаков, участвовали в войне против Бони.
– Вовсе нет, – сказал мистер Паультер презрительно. – Голову вверх! прибавил он тоном строгой команды, которая особенно приводила в восторг Тома, чувствовавшего, как будто целый полк соединялся в его лице.
– Нет, нет! – продолжал мистер Паультер, остановив на минуту ученье: – лучше уж и не говорите мне про Уольфи. Ну, что он сделал? Только умер от своей раны: неважный подвиг, по моему мнению. Всякий другой умер бы от ран, которые я получил. Одна из моих палашных ран покончила бы разом такого молодца, как генерал Уольф.
– Мистер Паультер, – говаривал Том, при всяком намеке на палаш: – если б вы принесли ваш палаш и показали, как им действовать!
Долгое время мистер Паультер только покачивал головою с многозначительным видом на эту просьбу и улыбался, подобно Юпитеру, когда Семела докучала ему своим слишком честолюбивым требованием; но в одно после обеда сильный дождь задержал его долее обыкновенного в «Черном Лебеде», и он принес палаш, так только, показать Тому.
– И это тот самый палаш, с которым вы действительно дрались во всех сражениях, мистер Паультер? – сказал Том, ощупывая эфес. – Срубил ли он когда-нибудь голову французу?
– Не одну, а три, пожалуй, если б французы были о трех головах.
– Но у вас, кроме того, есть еще ружье со штыком? – сказал Том. – Я лучше люблю ружье и штык: вы с ним сперва можете застрелить человека и потом приколоть его. Паф! пс-с-с-! и Том сделал необходимое движение, чтоб показать и спуск курка и прикол штыком.
– А, да палаш самая нужная вещь, когда дело пошло на рукопашную, – сказал мастер Паультер, невольно разделяя энтузиазм Тома и внезапно обнажая палаш, так что Том отскочил назад с поразительною быстротою.
– О! мистер Паультер, если вы начнете ученье, – сказал Том, стыдясь немного, что он не устоял, как подобало англичанину: – позвольте мне позвать Филиппа: я знаю, ему будет приятно на вас посмотреть.
– Как, этому горбуну? – сказал мистер Паультер презрительно. – Что за польза ему смотреть?
– О! да он много знает про войну, – сказал Том: – и как прежде дрались с луками и стрелами, и топорами.
– Пусть же он придет. Я ему покажу здесь кой-что почище стрел, – сказал мистер Паультер, прокашливая и вытягиваясь.
Том побежал за Филиппом, который в это после обеда занимался музыкою в гостиной, напевая про себя разные арийки. Он был необыкновенно счастлив, сидя за фортепьяно, на высоком табурете, откинув голову назад, с глазами, устремленными на противоположный карниз, и фантазировал на мотив арии, ему особенно-понравившийся.
– Поди сюда, Филипп, – сказал Том, врываясь в комнату. – Ну, полно реветь ла-ла-ла, пойдем посмотреть на старого Паультера, как он делает палашные приемы в сарае!
Такая неприятная помеха, далеко негармонический крик Тома, перервавший напевы, в которых выливалась вся душа и тело Филиппа, были достаточны, чтоб вывести его из терпение, если б даже здесь шло дело и не о Паультере. Том, искавший только предлога, чтоб мистер Паультер не заподозрил его в трусости, побежал позвать Филиппа, зная, что тому было неприятно даже слышать про выправку. Никогда он не сделал бы такого необдуманного поступка, если б к тому не побудила его личная гордость.
Филипп задрожал, когда его музыка была прервана таким образом. Потом, покраснев, он – сказал с сердцем:
– Убирайся, косолапый дуралей! Ну, что реветь на меня? Только с ломовою лошадью и пристало тебе говорить!
Он еще в первый раз рассердил так Филиппа; но и Тома никогда еще так не огорошивали подобною бранью, которая была для него очень хорошо понятна.
– Я говорю с людьми и почище тебя, бездушный бесенок! – сказал Том, мгновенно разгорячившись. – Вы знаете хорошо, я вас не трону пальцем, потому что вы не лучше девочки. Но я сын честного человека, а ваш отец мошенник – все говорят это.