Критика цинического разума
Шрифт:
Просвещение пытается выжать из этой ситуации максимум возможного. Так как ему все дается с боем, оно почти с самого начала наряду с мирным приглашением к диалогу занимает вторую, воинствующую позицию. Ему наносят удары, следовательно, оно должно отвечать ударом на удар. Иной обмен ударами продолжается столь длительное время, что было бы бессмысленно задаваться вопросом, когда он начался. История критики идеологий представляет собой по большей части историю этого второго полемического жеста — историю великого ответного удара. Такая критика — как теория борьбы — служит Просвещению двояко: как оружие против закосневшего консервативно-самодовольного сознания и как тренинг для поддержания себя в форме. Отказ противника от просветительского диалога является столь важным фактом, что он превращается в теоретическую проблему. Тот, кто не желает участвовать в Просвещении, должен иметь на то свои причины — и, вероятно, не те, которые он приводит. Само сопротивление становится предметом исследования Просвещения. Таким образом из противника создается «клинический случай», из его сознания — объект. Если он не желает говорить с нами, нужно говорить о нем. Но с этого момента, как и при всякой настроенности на борьбу, о противнике начинают думать не как о некоем Я, а как об аппарате, в котором отчасти открыто, отчасти скрыто действует механизм сопротивления, который делает его несвободным и который повинен в возникновении ошибок и иллюзий.
Критика идеологий означает полемическое продолжение неудавшегося диалога другими средствами. Она объявляет войну сознаний — даже там, где она еще подает себя серьезно и «неполемично». Принцип поддержания мира в соответствии с действительным положением вещей уже лишен силы. Тут-то и обнаруживается, что нет такой интерсубъективности, которая не была бы точно так же и интеробъективностью. В нанесении и получении ударов обе стороны становятся друг для друга субъективными объектами.
Говоря точнее, критика идеологий желает не просто «наносить удары», но производить точные операции, как в хирургическом, так и в военном смысле этого слова: заходить противнику во фланг, раскрывать его, обнаруживать его намерения. Разоблачить — означает выставить на свет механизм ложного и несвободного сознания.
В принципе, Просвещение знает лишь две причины, по которым возникает неистинность: заблуждение и злая воля. Пожалуй, последняя может считаться субъектом — ведь только если противник лжет сознательно, «ложное мнение» связывается с неким Я. Если же кто-то находится во власти заблуждения, то ложное мнение имеет свою основу не в Я, а в механизме, который искажает правильное мнение. Только ложь обладает собственной ответственностью, тогда как заблуждение, будучи механическим, сохраняет относительную «невинность». Но заблуждение быстро распадается на два различных феномена: простое заблуждение, основанное на логической или смысловой ошибке, которая относительно легко может быть исправлена, и упорное, систематическое, цепляющееся за собственные жизненные основы заблуждение, которое теперь называется идеологией. Так возникает классический ряд форм ложного сознания: ложь, заблуждение, идеология.
Любая борьба с необходимостью приводит ко взаимному превращению субъектов в нечто вещественное. Поскольку Просвещение не может отказаться от своего притязания утвердить лучшее знание вопреки сопротивлению блокирующего себя сознания, оно вынуждено в конечном счете «производить операции» на том, что находится за сознанием противника. Поэтому критика идеологии приобретает жестокий характер, который она — если вообще признает свою жестокость — полагает лишь реакцией на жестокости «идеологии». Здесь лучше, чем где бы то ни было, обнаруживается, что «философская» критика идеологий в действительности есть наследница великой сатирической традиции, в которой мотив срывания масок, разоблачения, выставления в голом виде использовался как оружие с незапамятных времен. Но современная критика идеологии — таков наш тезис — роковым образом отделила себя от мощных смеховых традиций сатирического знания, которые в философском плане уходили корнями в античный кинизм. Новейшая критика идеологии выступает уже в парике серьезности, и даже в марксизме, а в психоанализе и подавно, надевает строгий костюм и галстук, чтобы не утратить буржуазной респектабельности. Она отказалась от своей жизни в качестве сатиры, чтобы завоевать свое место в книгах в качестве «теории». От живых форм горячей полемики она отступила на позиции холодной войны сознаний. Генрих Гейне был одним из последних писателей классического Просвещения, которые в открытой сатире отстаивали право критики идеологий на «оправданную жестокость» — и общественность в этом не последовала за ними. Обуржуазивание сатиры с превращением ее в критику идеологии было столь же неудержимым, сколь и обуржуазивание общества вкупе со всеми его оппозициями.
Критика идеологий, став серьезной, подражает в своем подходе хирургии: она стремится вскрыть пациента скальпелем критики и, надлежащим образом все продезинфицировав, оперировать. Противника следует препарировать на глазах у всех до тех пор, пока не обнажится механизм, вызывающий его ошибки. Тонко и осторожно отделяются и препарируются эпидермис заблуждения и нервные пучки «подлинных» мотивов. Произведя это, Просвещение, правда, не достигает того, чего намеревалось достичь, но оказывается лучше вооруженным на будущее, сохраняя упорство в осуществлении собственных притязаний. В деле критики идеологии речь уже не идет о том, чтобы перетянуть подвергнутого вивисекции противника на свою сторону; интерес представляет его «труп», критически препарированные идеи, которые отныне хранятся в библиотеках просветителей и по которым без всякого труда можно проследить, насколько они ложны. То, что при этом не происходит приближения к противнику ни на шаг, совершенно очевидно. Оппонент, ранее не позволявший вовлечь себя в Просвещение, теперь и подавно не хочет этого, коли противник препарирует его и разоблачает. Само собой, просветитель таким образом одержит победу, по меньшей мере, по логике игры: рано или поздно он заставит заговорить своего противника, вынудив его защищаться.
Выведенный из себя нападками и «срыванием покровов», противник просветителя в один прекрасный день начинает, в свою очередь, заниматься «просвещением» по отношению к просветителям, чтобы диффамировать их в человеческом плане, а в социальном плане поставить на одну доску с преступниками. И тогда он в большинстве случаев начинает называть их «элементами». Само это слово непроизвольно было хорошо выбрано: ведь стремление бороться с «элементами» не бесперспективно. Неизбежно получается, что властвующие силы, занимаясь встречной критикой, рано или поздно начинают выбалтывать то, о чем им следовало бы молчать. Все более и более раздражаясь, они выдают кое-что из своих тайн; от общепринятых высококультурных идеалов при этом изощренно отрекаются. Остается только продемонстрировать, как принуждение к признанию выведенных из равновесия властей становится одним из оснований, обеспечивающих структуру современного цинизма.
Nolens volens «неудовлетворенное Просвещение», в свою очередь, окапывается на этом достигнутом рубеже фронта. Ему и самому грозит полное изнеможение, его подрывает изнутри стремление быть серьезным, а потому оно часто довольствуется лишь тем, что вырывает у своего противника невольные признания. Да, со временем натренированный взгляд научается всюду видеть и разоблачать «признания», и даже тогда, когда власть стреляет, вместо того чтобы вступать в переговоры, не составляет особого труда истолковывать пули как откровения, говорящие о принципиальной слабости; таков язык властей, которым больше ничего не приходит в голову и которым, для того чтобы сохранить себя, не на что больше надеяться, кроме как на свои крепкие нервы и на исполнительные органы. Приведение доводов за спиной противника и через его голову стало в современной критике явлением необычайно распространенным. Стиль аргументации при критике идеологии — от критики религии в XVIII столетии до критики фашизма в XX веке — характеризует поза обличителя. Повсюду разоблачаются внерациональные механизмы, порождающие мнения,— интересы, страсти, фиксации, иллюзии. Это помогает немного смягчить скандальное противоречие между постулируемым единством истины и фактически существующим плюрализмом мнений — раз уж его нельзя устранить. При таких условиях истинной является та теория, которая умеет наилучшим образом обосновать свои собственные тезисы и дискредитировать в результате критики идеологий все существенные и упорно отстаиваемые позиции противника. В этом отношении наибольшим тщеславием, как это легко можно заметить, обладает официальный марксизм, поскольку он употребил лучшую часть своей теоретической энергии на осуществление намерения превзойти все немарксистские теории и разоблачить их как «буржуазные идеологии». Только так, посредством непрерывного тщеславного возвышения себя, идеологам удается как-то «ужиться» с плюрализмом идеологий. De facto критика идеологии представляет собой попытку выстроить иерархию разоблачающей и разоблачаемой теории; в войне сознаний речь идет о более высокой позиции, то есть о синтезе притязаний на власть и лучших познаний.
Так как, занимаясь критикой, без колебаний прибегают и к аргументам против личности, что не принято в академических кругах, университеты, пожалуй, осознанно игнорируют метод, используемый критикой идеологий. Ведь «атака с фланга», argumentum ad personam осуждается «академическим сообществом». Серьезная критика ищет для себя противника, находящегося в наилучшей форме; она проникается уважением к себе, если ей удастся повергнуть соперника, выступающего в полном вооружении рациональности. Сообщество ученых пыталось изо всех сил защитить свою целостность, избегая той рукопашной схватки без правил, которую представляют собой разоблачения, принятые при критике идеологий. «Не обличайте да не обличаемы будете» — так можно было бы сформулировать действующее здесь негласное правило. Не случайно великие представители критики — французские моралисты и энциклопедисты, социалисты, а также персонально Гейне, Маркс, Ницше и Фрейд — так и остались посторонними для республики ученых. У всех них наличествует сатирический, полемический момент, который вряд ли возможно полностью скрыть под маской научной серьезности. Этот признак, указывающий на священную несерьезность, остается одной из верных улик, по которым можно опознать истину, и мы хотели бы использовать его как указатель верного пути к критике цинического разума. Надежного — именно благодаря его «несолидности» — попутчика мы обретем в лице Генриха Гейне, непревзойденно владевшего невиданным доныне «фокусом» — искусством соединять теорию и сатиру, познание и веселость. Идя по его следам, здесь мы намерены попытаться вновь соединить глубины истины, достигаемые в литературе, сатире и искусстве, с глубинами «научного дискурса».
Право критики идеологий на аргументацию против личности косвенно признал даже строжайший абсолютист разума И. Г. Фихте (которого Гейне метко сравнивал с Наполеоном), заявив, что выбор той или иной философии зависит от того, каков человек, ее выбирающий. Эта критика с веселым сочувствием или с суровой серьезностью указывает на то, как мнение обусловлено чертами человеческой личности. Она, ухватившись за заблуждение, вытягивает на свет его корни, уводящие в жизненную практику. Скромным этот метод назвать нельзя, но его нескромность извиняется принципом единства истины. Такая вивисекция вскрывает постоянно существующую «неприличную» связь идей с лежащими в их основе интересами: с человеческим, слишком человеческим, с эгоизмами разного рода, с классовыми привилегиями, с обидами, неприязнью и неосознанной завистью, с косностью властей. В таком освещении позиции противоборствующего субъекта оказываются подорванными как психологически, так и социологическо-политически. Следуя этому, понять его точку зрения можно только тогда, когда к его собственному изображению своих позиций будет присоединено знание о том, что в действительности скрыто много глубже. Так критика идеологии приходит к притязанию, в котором она соприкасается с герменевтикой,— к притязанию понимать «автора» лучше, чем он понимает себя сам. То, что при этом поначалу кажется высокомерием, может быть оправдано методологически. Действительно, часто другой верно схватывает во мне то, что ускользает от моего сознания, и наоборот. Преимущество дистанции дает ему возможность воспринять то, что я смогу сделать плодотворным для себя лишь впоследствии, увидев себя, как в зеркале, в ходе диалога. Разумеется, это могло бы вызвать полезный и постоянный диалог, которого как раз и не возникает при критике идеологий.
Однако критика идеологий, которая и сама не вполне сознается себе в своем глубочайшем родстве с сатирой, может легко превратиться из инструмента отыскания истины в инструмент диктата, не терпящего возражений. Слишком часто это лишает ее способности завязывать диалог и мешает открывать новые пути. Таково объяснение ныне существующей неприязни к критике идеологий, наряду с существованием общего антисхоластического и антиинтеллектуального настроя.
Так и выходит, что критика идеологии, которая подает себя как наука, поскольку не считает себя вправе быть сатирой, все более и более вовлекается в поиски серьезных радикальных решений. Одно из них — бросающаяся в глаза тенденция прибегать к психопатологии. Ложное сознание она представляет, в первую очередь, как больное сознание. Почти все авторы важнейших работ XX века, посвященных феномену идеологии, здесь вторят друг другу — от Зигмунда Фрейда через Вильгельма Райха до Рональда Лэйнга и Дэвида Купера, не забывая Иозефа Габеля, который дальше всех зашел в проведении аналогий между идеологией и шизофренией. При этом в болезненности подозреваются такие учения, которые громогласно провозглашают себя самыми здоровыми, самыми нормальными, самыми естественными. Быть может, и опирающееся на факты стремление критики обратиться к психопатологии способно вызвать еще более глубокое отчуждение у оппонента; она превращает Другого в нечто вещественное и в то же время перестает рассматривать его как нечто действительно существующее. В конечном итоге критик идеологии начинает взирать на сознание оппонента так же, как смотрят на больного современные высокоспециализированные патологи: те могут точно поставить диагноз, выяснить, о какого рода болезненном нарушении идет речь, но совершенно не сведущи в терапии, потому что она не является их областью. Такие критики интересуются, подобно некоторым развращенным профессией медикам, болезнями, а не пациентами.
Наиболее чуждое всякого юмора стремление превращать в нечто вещественное всякое противоборствующее сознание произросло из той критики идеологии, которая примыкает к Марксу,— причем я не хотел бы здесь выяснять, верно используется его учение или им злоупотребляют. Во всяком случае, радикальное «овеществление» противника стало фактическим следствием того политэкономического реализма, которым отличается теория Маркса. Однако здесь в игру вводится и еще один дополнительный мотив: если все прочие разоблачения ложного сознания сводят его к темным моментам человеческой тотальности (ложь, злоба, эгоизм, вытеснение, расколотость, иллюзия, идущее на поводу у желаний мышление и др.), то осуществленное Марксом разоблачение выходит на нечто несубъективное — на законы политэкономического процесса в целом. Речь идет уж никак не о «человеческих слабостях», коль скоро идеологии критикуются с точки зрения политэкономии. Скорее, при этом выходят на некий абстрактный социальный механизм, в котором отдельные личности выполняют ясные и четкие функции, выступая как представители классов: как капиталист, как пролетарий, как посредничающий функционер, как теоретический прислужник системы. Однако ни в голове, ни в иных органах этой системы нет ясного представления о том, какова природа целого. Каждый из ее членов, находясь на своей позиции, оказывается соответствующим образом мистифицированным. И капиталист, несмотря на свой практический опыт обращения с капиталом, не обретает никакого истинного представления обо всей взаимосвязи в целом, а остается по необходимости введенным в заблуждение эпифеноменом процесса движения капитала.