ЖАНРЫ

Гамлеты в портянках

Леснянский Алексей Васильевич

Шрифт:

— Мудак с Вологды! — вспылил Герц, но тотчас устыдился себя, подошёл к Лукошкину и похлопал его по плечу. — Ну, прости, прости, Митя. Я не со зла. Но зачем ты? Зачем? Ведь это же западло.

— Саня, ведь это просто так придумали, что западло, например, очки мыть. Завтра придумают, что хорошо, и будет хорошо.

— Скажи, ты совсем не боишься унижения?

— Совсем, — смиренно улыбнулся Митя. — Неприятно только.

— Правда?

— Правда.

— А я боюсь, Митя. Я боюсь! До парализации.

— Зря. Оскорбления — это же просто слова.

— Просто слова, — отрешённо повторил Герц. — А боли? Боли боишься?

— Конечно, но в основном некогда бояться. Я же озадачен постоянно. Главно, что-то делать.

— А смерти?

Сейчас — меньше космического ужина, даже меньше его, меньше всего. Можно сказать, что сейчас вообще не боюсь. Вот ты спросил, я подумал о ней, но не испугался. Смерть, она же когда-то потом. Может, в пятьдесят лет испугаюсь её, а сейчас мы же молодые. Главно, точного срока никогда не знать. Иначе отсчёт жизни не прямой, а обратный. Не один, два, три, а пятьдесят семь, пятьдесят шесть, пятьдесят пять.

— Мне тоже на боль и смерть плевать с недавнего времени, без понтов говорю… Кстати, а почему пятьдесят семь, пятьдесят шесть, пятьдесят пять, а не сто, девяносто девять, девяносто восемь?

— Просто для примера.

— Тогда просто скажи для примера: «Сто, девяносто девять, девяносто восемь».

— От этого смысл не изменится, ты же итак понял. Но если ты хочешь, тогда…

— Не надо, пусть, как есть, раз так есть, — перебил Герц. — Не надо никому твоих уступок.

— Не понял.

— Ах, ты не понял! — Герц занервничал. — Всё ты понял! Не смотри на меня так, — слепит! — Герц попятился к скамейке. — Чистый, — да?! Я не верю тебе! Ты из гордыни! К примеру, на очки — из гордыни! Скажи, что из гордыни! Ты думаешь: «Вот вы не можете мыть, а мне не в облом. Через унижение возвышусь над всеми вами. Попробуйте, как я, и не сможете». Да, я не смогу! Тебе это надо?! Так на!

— Я не понимаю, о чём ты, — страдальчески произнёс Лукошкин. — Я очень хочу понять, но не могу. Пусть будет из гордыни, только я не знаю этого слова. Прости, пожалуйста, девять классов ведь у меня всего. А очки — это не почётно и не западло. Очки — это просто ведь туалет и больше ничего. Мы же здесь живём. Самим же приятно, когда чисто.

— Но почему ты-то всегда на очках должен?!

— Не правда, другие тоже, вон хоть Семёнова взять из твоего отделения, Фару того же, — серьёзно сказал Лукошкин, как будто не желал приписывать общие заслуги одному себе. — Но у меня лучше многих получается, я наблюдал.

— Хоть хвалишься, — выдохнул Герц. — Ну, слава Богу, а то уж я подумал, что ты…

— Да особо-то нечем хвалиться, — наивно улыбнувшись, перебил Лукошкин. — Очки мыть — это же не ракету строить, — так ведь? Я просто небрезгливый, это важно в таком деле, а то, может, и лучше меня мыли бы.

— Уйди, — жёстко произнёс Герц. — Видеть тебя не могу. Зачем ты только припёрся? Вали!

Лукошкин пошёл к выходу. Какая-то непонятная сила заставила его обернуться у двери. Брови его подскочили, он конвульсивно хватанул ртом воздух. Глядя на него, по стойке «смирно», с рукой, приложенной к козырьку, стоял мертвенно бледный Герц.

— Потерпи, позже придёшь, решим твои вопросы, — мысленно приказал Герц сержанту Кузельцову, который (Александр не сомневался) тоже не спал перед нарядом. — Не всё кончено, поживём ещё. У нас есть Лукошкин, в который и собирайся подберёзовики, шампиньоны и всякий другой гриб. Жизнь за него отдам, убью, если понадобится. Он не молитвами, которых не знает, — жизнью своей меня отмолит. Полки таких пропащих, как я. Он, как зверь, инстинктом чует, как из болота выбраться. След в след за ним идти, прикрывать ему спину. О, он далеко не трус, грудь ему прикрывать не надо. Забежишь вперёд — только потонешь в болоте. Вижу его хотя бы и в бою: как очки моет, так и воюет. Качественно. Обстоятельно. Терпеливо. Выносливо. Не яркими вспышками раз в год, а тлением изо дня в день. После войн у Лукошкиных только несущественные медальки на груди бренчат — «За взятие» да «За оборону». Но именно такие, как он, в конечном итоге, изматывают врага и ломают войну.

И не вмешиваться в его дела, не приставать к нему с расспросами и мыслями, не пытаться облегчить ему жизнь, — так только дезориентируешь его. Просто наблюдать за ним. Жизнь, здоровье его беречь и всё. Оберегать таких, как Лукошкин, и есть, наверное, главная задача таких, как я. Лукошкиных чмырят, последними считают, а они русское ядро как раз и хранят. Таким, как я, надо стать первыми на поверхности, и не надо даже голову забивать, что мы на глубину не способны. Потому что в сложившихся условиях только мы одни, пожалуй, и можем, став первыми на поверхности, разнести по всей земле, что Лукошкины-то и есть первые по-настоящему, в глубине. Нас послушают, так как мы в отличие от Лукошкиных визуально сильные, на ощупь сильные, а, стало быть, и лучше воспринимаемся как сильные, хотя таковыми на самом деле не являемся.

И эту силу таким, как я, может быть, даже стоит неправедно заработать. Да-да, неправедно. Сейчас же население уважает воров в законе, олигархов и прочих. Ну что ж — придётся податься в корявые кумиры. А потом на вершине власти, богатства и могущества крикнуть: «Не мы — Лукошкины есть настоящая сила!» А следом все деньги — на церкви, в детдома, нищим! То-то шок будет, и все нам поверят. Мы, конечно, на пути к власти, богатству и могуществу в аду места себе зарезервируем, зато удар вернее! Матёрые грешники на арену праведников за ручку выведут — каково! То-то поразится народ! За эти минуты торжества можно и в аду попариться до страшного суда, а там, может, человечество за нас и словечко замолвит. А сильной мелочёвке вроде честного мента, порядочного чиновника могут и не поверить, потому что они итак хорошие, а это скучно! Как на небе больше радости об одном раскаявшемся грешнике, чем о десяти праведниках, так и нам, злодеям, пришедшим с повинной, народ обрадуется и поверит скорее, чем добрым людям. Наш народ в этом плане на Христа смахивает. А праведники — это такая зевота на самом деле.

А без нас Лукошкиным конец. Как и нам без них. Противоположные чувства к этому курсанту испытываю: презрение и восхищение. Как так? Но когда буду говорить, что он первый среди всех, никто не усомнится в моих словах, потому что в этом будет такая сладость лично для меня, что вот он я, такой весь из себя перец, а возвышаю Лукошкина.

Очки? Ерунда это, точно теперь знаю. Сегодня же можно страх перед ними уничтожить. Достаточно одному здравому пацану, улыбаясь и насвистывая, на их мытьё пойти, вперёд приказа бодрым шагом пойти, как на перекур, как в чипок, как на самое обычное дело, — и рухнет сортирная власть над нами. В первую минуту все поразятся, и тут главное не ослабеть, самому не поразиться и прямо всем в глаза смотреть, как будто ничего особенного не случилось. Перед этим же самому свято поверить, что ничего особенного, потому как и впрямь фальшив Кощей, ничего сверхъестественного в нём нет, нашими страхами только и жив. Очки вымыть, но после этого нигде никого не подвести, не струхнуть в каком-нибудь по-настоящему важном деле, не затупить нигде. Тогда — победа.

Только надо ли сейчас? Убери очки, это нравственное насилие над личностью — останутся одни избиения, и Россия взвоет от тысяч и тысяч убитых, раненых и покончивших с собой. Очки — хороший сдерживающий фактор. Тот, кто соглашается их мыть, почти не подвергается избиениям, потому что и так наказан всеобщим презрением. Тот, кто идёт в отказ, хоть и получает конкретно несколько раз, но потом попадает в разряд мужиков и не трогается по мелочам. Каждый выбирает по себе. Очки — это не что иное, как громоотвод.

В курилку зашёл хмурый Кузельцов. Сидевший Герц, как положено, поднялся со скамьи.

— Чё не спишь? — с недовольством спросил Кузельцов.

— Не спится, товарищ сержант.

— А в наряде мозги мне будешь компостировать?

— Никак нет, Вы же знаете.

— Отбой, я сказал.

— Так Вы же тоже не спите.

— Я другое дело, а тебе — отбой.

— Не спится что-то.

— Мало тебя дрочат, значит.

— Разрешите обратиться, товарищ сержант.

— Не разрешаю.

Поделиться с друзьями: