ЖАНРЫ

Бьющий на взлете
Шрифт:

— Ужинать? Ты же знаешь — аппетит с утра лучше, когда проголодаешься с вечера. Я рассчитываю на твое общество за завтраком. Ну, дай хоть посмотреть на тебя…

— Пока дойдем до места, посмотришь, — пожал плечами.

Пани Зофья была слишком искусствовед, и Гонза никогда не мог отделаться о мысли, что и он для нее был отчасти предметом искусства. От этого оценивающего взгляда он отчасти и свалил из дома в шестнадцать. И первая его женщина, конечно же, очень была внешне похожа на пани Зофью в ее блистательной молодости… Их с матерью связывала та любовь, которая только и может быть у взрослых людей — без пощады, без умиления, но и без изъяна. Кремень, а не любовь. Имея сына-кочевника, она привыкла к одиночеству и никогда не роптала, и ее умолчание было для него упреком посильней прочих. Правда, его все равно надолго не хватало, и он срывался в дорогу. «Дикарь, — говорила она о нем, — гунн, Атилла…». Мальчик был загадкой для пани Грушецкой. Верней, то, что она понимала про него, ей не нравилось, но переменить уже ничего не могла. Дети не даются нам как глина, для лепки, кто бы что ни говорил, дети даются нам как аскеза, для воспитания — самих себя. Не мы лепим их, но они лепят нас — своим сопротивлением. Ее мальчик учил ее жить одной. Он залетал до кругосветки — как она теперь понимала, неявно проститься на случай чего — но долго они тогда не общались, и теперь было ясно: что-то не так, чем-то неуловимо он изменился. Что не так? Мысль досаждала, но не открывалась.

Не открылась и позже, когда сели уже на террасе «Сан-Кассиано», наискосок от Золотого дома, на Канале, окантованном в сумерках огнями. Непресыщающее зрелище.

Сан-Поло

Фасад цвета подсохшей крови был обращен, как полагается приличному палаццо, на Канал, стена к стене с палаццо кипрской королевы Катарины Корнаро, и вела к нему переулками от Риальто улица Роз. И номер был в цветах лепестков сухой багровой розы, в лепестках, барочных завитушках, хрустале. Венецианская ночь, как соглядатай, караулила у балконной двери. Грушецкий лежал, тупил в лепной потолок. На краешке кровати, отвернувшись от него, тихо спала юная девушка. Потянулся, укрыл ее одеялом. Рядом на постели грелся ноут, из которого в наушники что-то доборматывала артхаусная киношка. Интерьерчик, конечно, помпезный, что уж, но он чего-то такого и хотел, да, для колорита? У пани Грушецкой так и вообще все по-правильному, в золоте. Эпоха Казановы all inclusive. Только не казановилось что-то.

Все время кажется, что есть второй шанс, что можно войти в ту же воду, что ты поправишь единожды расколотые отношения на будущий год. Что время исправит всё. Ну да, щас. Скорость жизни такова, что никогда не надо загадывать — я вернусь к этому на будущий год. Ты никогда сюда не вернешься. Вода течет, а пряхи прядут.

Слова, слова, слова — всё ветер, сэр. Так каплуна не откормить.

Количество отелей, виденных им за тридцать лет путешествий, было поистине умопомрачительным. В отелях, на съемных квартирах, в хостелах он прожил куда дольше, чем у себя, и пришел к тому, что это самое «у себя» начало навевать ему некоторого рода клаустрофобию. Женщины тоже оказались съемные. Не в смысле именно съема, а аренды отношений: взял, попользовался, поставил на место. А она живет себе после тебя лучше прежнего. И это годный формат, не успеваешь устать от тела, от темы. Он честно вписывался, пытался мимикрировать под нормального, постоянная работа, недвижимость, кредиты на ту недвижимость, совместный отдых, семья, ребенок… а потом оно в один миг облетало с него, как шелуха, будто впрямь шкурка сползала с плеч. И закидывал на те плечи рюкзак, и шел куда глаза глядят. Хотя, с другой стороны, те же Колумб или Магеллан, разве они проводили большее время дома, нежели в дощатом гробике каюты? Вот и он. Эпоха открытий переместила фокус от внешнего на внутреннее. И тут ему удалось зайти дальше прочих. Если ты не можешь сладить с китом, кит сожрет тебя. Если ты можешь сладить с китом, ты сам становишься кит. И все было хорошо, пока его однажды не шибануло, когда он оказался не готов оторвать кусок сердца, перерубить якорную цепь и отпустить. А потом об него шибануло Элу. Женщины всегда ловятся на дребезг разбитого сердца, раздающийся пост-фактум, для них неодолимо привлекательно сострадание как таковое, им кажется, что вот они-то могли бы и утолить, именно они. Это ложь. Никто не может заместить собой жажду конкретного человека, ни сам Господь Бог, ни все его дьяволы. Он сказал ей правду: если бы усилием воли он мог включить ту самую гребаную любовь… или если бы она смогла ровно так же ту любовь выключить… Любовь разрушает всё. Но что теперь говорить, уже убил.

Элы ощутимо не хватало рядом, на багровом покрывале постели, под барочными завитушками потолка — обниматься и говорить о личном, о чем он и отвык уже говорить с людьми. Он хотел бы быть здесь с ней. И нет, это не про любовь. И секс — он про близость, не про любовь, хотя вот зеркало тут, в номере, аккурат напротив постели.

Все эти годы тел рядом хватало, недоставало души.

Он мог бы быть только с ней, но с ней он быть не смог. Струсил.

Надо было отправить, конечно, деву прочь, но уснула, где упала, жаль было будить, успеется. Технически можно пойти досыпать в ее кровать, но все равно не спалось.

Закрыл ноут, вышел на террасу-пристань, обращенную на Большой канал.

Глава 9 Будешь нашим королем

Венеция навалилась голой грудью чернильного неба, осеннего неба, прохладного снаружи, жаркого внутри, в нем была притягательность смерти и похоти одновременно, Венеция сияла ожерельем палаццо — золото, бриллианты — на черной груди, темнокожая проститутка, днем притворяющаяся куртизанкой. И пахла, пахла так откровенно… Любить женщин — честный способ любить жизнь. Если всё, что он может, это переходить от влажного к влажному, насыщая собой, так тому и быть. Жизнь не имеет смысла, жизнь дана в ощущении, белый кит однажды утащит тебя за собой — твоя одержимость, страсть, любовь к жизни, новая доза адреналина. За ужином не только мать рассматривала его, но и он сам пытался понять, что послужило причиной появления на свет его самого, выродка в честном семействе приличных людей. Не понял. Она была такая же, как всегда — две тонны интеллекта, любопытство и безупречная элегантность. На то, как пани Грушецкая берет за ножку бокал белого, можно было смотреть бесконечно.

Новак многое объяснил, хоть это не вмещалось в голову с одного раза и потребовало нескольких лет, чтоб убедиться: ему не наврали, здесь действительно едят людей. Это не метафора. Оставался вопрос, откуда такие берутся. Что в нем не так, он уже не спрашивал — и сам знал, но почему в нем это не так…

Ты никогда не поймешь, кто есть кто… помнишь, ты меня спрашивал, почему я видел ее и не догадался. Как много можно всего сделать, имея вместо центральной нервной системы только несколько нервных узлов… то есть, ты полагаешь существо человеком, исходя из внешней принадлежности к виду и некоторых поступков, а оно — не оно! Просто ганглии, ничего личного… такие дела.

— Хищнецы могут зачать от людей?

— Технически могут. Но это кормовое потомство. Вот эти сожранные отцами дочери и высосанные матерями сыновья — это оно. Но в разных родах по-разному. Ген liebe может проявиться без предпосылок. Ты никогда не найдешь, кто наградил тебя мутационным геном.

А Гонза при этом думал о матери. Не та беда еще узнать, что сын не выжил, взятый в заложники, а что он вовсе тебе генетически не сын…

— Это может быть и какой-то дальний предок, это может быть дама в последнем поколении, но во вдовстве. Но ген хищнеца или сам хищнец неизменно проявляет себя одним — отсутствием родственных чувств и сострадания в целом. Нет блока не убивать детенышей. Напротив, войдя в семью, они стремятся внести свой генный материал взамен прежнего. Отчим, убивающий пасынка и насилующий падчерицу — это оно. Матери, говорящие искалеченным отчимом детям «я тебе не верю, ты врешь» — это оно. Чужое потомство пожирается хищнецом всегда, таково основополагающее правило.

— А если я не желаю следовать правилам этого мира?

— Ты погибаешь. В тебе много человеческого, Гонзо, это меня беспокоит.

— Это потому что я — человек…

— Не льсти себе. И не лги, что ты пришел просто потому, что совесть — и все дела… ты пришел потому, что понял.

Новак бесил. Новак очень бесил.

Гонза кивнул.

— На то, чтоб принять, потребуется еще какое-то время, — рассудил тот. — Пока не принял — ты уязвим. Будь осторожен.

— При такой мощи… хоть и при такой редкости воспроизведения… хищнецы могут уничтожить свой корм вконец.

Правду сказать, Грушецкому так иногда и казалось, когда он оглядывался вокруг. Спасительно было думать, что за саморазрушение человеческой культуры ответственен кто-то другой, какая-то злая сила, которую можно обвинить, наказать, уничтожить. А тут такой повод, такое обоснование…

— Могут. Но не станут — тогда и сами они погибнут. Ни одна популяция не может полностью уничтожить другую, а лес, находясь на другом конце причинно-следственной цепочки, зеленеет все лето.

— Что такое лес, Пепа?

— Лес — это в общем смысле мы все, здесь нужны все.

— А тебе-то это зачем, Пепа? В сравнении с нашим дерьмом людские страстишки, наверное, выглядят милыми шалостями? Или тебе попросту скучно в человеческой полиции? Доведись до меня — даже и зная такое, я б добровольно не сунулся.

Новак только вздохнул. Вероятно, мыслишка-то посещала его не раз.

— Этот мир должен цвести во всем разнообразии. Я не могу выбрать ничью сторону, чтобы не нарушилось равновесие. Contraria sunt complementa: противоречия дополняют друг друга.

— Пепа, тебе сколько лет-то?

Тот усмехнулся:

— Ответ тебе не понравится. Задавай вопросы, которые касаются только тебя.

— Как скажешь. Эла жрала чужую любовь. Я поедаю баб. Антропологи… мммм… Энтомологи чем питаются, Пепа?

Кажется, первый раз за беседу Новак почувствовал себя не в своей тарелке, неуютно. Промолчал.

— Ну?

— Наблюдаемой смертью. Пассивно наблюдаемой смертью хищнецов.

— Стало быть, и моей?

Интервьюер Гонза был четкий, блестящий, и знал это, и применял при случае, не смущаясь. С крючка у него не соскакивали.

Поделиться с друзьями: