Замыкая круг
Шрифт:
И что ты теперь намерена делать? — говорит он, облокотясь на колени, глядя в пол и легонько покачивая головой, проходит секунда. Что я намерена делать? — говорю я. Так ведь ты же это затеяла, громким голосом говорит он. Но не я же одна виновата, что наши отношения совершенно испортились и пришли к такому вот концу? — говорю я. Ну ты и нахалка, черт побери! — кричит Эгиль, и я вздрагиваю от его крика, а он выпрямляется, в бешенстве смотрит на меня. Мало того что ты обманываешь меня с моим же родным братом, громким голосом говорит он, мало того что я узнаю об этом чуть ли не последним, говорит он, вдобавок ты еще и винишь меня в этом. Ничего подобного, говорю я, тоже громким голосом. Я сказала, так случилось из-за того, к чему пришли наши с тобой отношения, и виноваты здесь, по-моему, мы оба одинаково, говорю я, слышу свои слова и думаю, до чего же здорово я за себя отвечаю. Чепуха! — рявкает Эгиль. Виновата ты, и только ты, так случилось только оттого, что я оказался неспособен выполнить твои непомерные требования к тому, что партнер должен выказывать в любви, говорит он. Ты живешь в идиотской романтической комедии, а поскольку я не в состоянии подладиться, кидаешься к этому болвану, братцу моему, говорит он. В этом непрактичном фантазере нашла человека, который может удовлетворить твои смехотворные романтические потребности, говорит он, умолкает, потом издает яростный смешок. Но когда настанут будни, все начнется сызнова, говорит он, ты примешься искать себе другого, потом третьего, говорит он и в бешенстве фыркает, глядя на меня. Вот увидишь, торжествующим тоном говорит он, вот увидишь, что я прав, говорит он.
Опять корчишь из себя безупречного, громко говорю я. Может, черт побери, прекратишь эту шарманку? — вдруг рявкает он. Слушать тошно, как ты цитируешь моего болвана-брата! — рявкает он. Но ты-то цитируешь! — ору я в ответ, бешенство взрывается во мне. Мой роман с другим мужчиной якобы объясняется вовсе не тем, что произошло между нами двумя! — ору я. Я, значит, поступила так, потому что живу в нереальном мире! — ору я, на миг умолкаю, в бешенстве смотрю на него, ощущение такое, будто глаза разбухли и не помещаются в глазницах. Долго ли еще ты намерен пребывать в иллюзии, будто ты сам безупречен, а? — говорю я. Реальный мир для меня, значит, слишком уж серый, и я просто обязана завести любовника, который поможет мне верить в мир романтических фантазий, говорю я, слышу свои слова, слышу, как они правдивы и как я права. Просто, черт побери, для развлечения! — ору я. Не-ет, это ты живешь в мире фантазий, Эгиль! — ору я. Ты! Ты живешь в мире фантазий, где ты сам безупречен, а вдобавок это неправда! — ору я.
Полная тишина. Что неправда? — говорит Эгиль, глядя на меня в упор. Нет у меня романа ни с Тронном, ни с кем другим, говорю я, слышу свои слова, чувствую, как ошарашена собственными словами, ошарашена тем, что ни с того ни с сего выложила все, как есть. Я вообще никогда романов не заводила, говорю я. Это неправда, говорю я, смотрю на него, стараюсь изобразить легкую и безразличную улыбку. Вот как? — говорит Эгиль, приоткрыв рот, смотрит на меня круглыми, внимательными глазами. Это неправда, говорю я. Я врала, говорю я, на миг умолкаю, потом разражаюсь громким, звонким смехом, проходит несколько секунд, Эгиль смотрит на меня с удивлением. Честно? — говорит он. Рассчитываешь так легко отделаться? — говорит он, и я вижу, что он не уверен, не знает, чего от меня ждать. Это правда, говорю я. Я врала, говорю я, улыбаясь своей легкой, безразличной улыбкой.
Скажи мне… — говорит он, на миг умолкает. Зачем же ты врала? — спрашивает он. Не знаю, говорю я, чуть пожимаю плечами, опять громко смеюсь, но смех слишком уж веселый, слишком уж звонкий, и вдруг что-то во мне обрывается, что-то большое, тяжелое, и я не могу это остановить, Эгиль серьезно смотрит на меня, а я смотрю чуть в сторону, стараюсь удержать на лице легкую, безразличную улыбку.
Что ж это такое, а, Силье? — говорит Эгиль, и я слышу короткие скрипы: он встает с кресла. Ты в самом деле меня пугаешь, говорит он, и я слышу, что он идет ко мне, я смотрю в сторону, стараюсь удержать легкую, безразличную улыбку, но не выходит, это большое и тяжелое обрывается во мне, падает сквозь мое существо, падает и падает, и я чувствую, как кружится голова. Ты правда врала? — говорит он. Да, быстро говорю я, стараюсь придать голосу радостную легкость, но не выходит, мое «да» смахивает на короткий отчаянный всхлип, Эгиль уже рядом, я чувствую на плече его руку, чувствую, что он хочет притянуть меня к себе, утешить, проходит секунда, и я стряхиваю его руку с плеча.
Силье, серьезно говорит он. Мне жутко надоело, что всегда кончается именно так, говорю я, а оно все падает во мне, и голова кружится все сильнее, взгляд мечется туда-сюда. Жутко надоело, говорю я. Что всегда кончается именно так? — говорит он. Что я всегда оказываюсь слишком чувствительной и неуравновешенной, говорю я. Истеричкой, в точности такой, как люди ее себе представляют, говорю я, проходит секунда. Я не истеричка! — вдруг кричу я. Не истеричка! — кричу я. И все равно кончается тем, что я всегда выгляжу истеричкой, говорю я, проходит секунда, и я чувствую, что сейчас заплачу. А сейчас еще и заплачу, говорю я, плач бьется внутри, а это большое, тяжелое все падает во мне. Черт! — всхлипываю я, снова тишина, и снова я чувствую на плече руку Эгиля.
Силье, говорит он. Нет! — кричу я ему, и он вздрагивает от моего крика, а я опять стряхиваю его руку со своего плеча. Не прикасайся ко мне! — кричу я. Силье, говорит он. Не прикасайся ко мне, говорю я. Я не понимаю… я в отчаянии, говорит он. Ты приводишь меня в отчаяние, Силье. Я хочу помочь тебе, понимаю ведь, что тебе плохо, говорит он и смотрит на меня большими, внимательными глазами. А я не хочу, чтобы ты мне помогал, говорю я во весь голос. Не хочу быть слабонервной истеричкой, которой после очередного срыва требуются твоя помощь и утешение, говорю я. Надоело мне это, и ты надоел, и я сама себе надоела, и я… — говорю я и заливаюсь слезами, наклоняюсь вперед, кладу руки на колени, смотрю в пол, качаю головой, а слезы так и бегут по щекам. Не знаю, что мне делать, всхлипываю я. Я так устала, ночами почти глаз не смыкаю, днем хожу в каком-то полусне, говорю я.
Ну будет, будет, говорит Эгиль, делает шаг ко мне, заключает в объятия. Нет! — кричу я, вскидываю руки и с силой бью его в грудь, смотрю на его опешившее лицо, когда он отшатывается назад. Ты способен хоть раз услышать, что я говорю? — кричу я. Не подходи! — кричу я, но он опять подходит, и поднимает руки, и опять обнимает меня, а я стараюсь оттолкнуть его руки, стараюсь отпихнуть его, но не выходит, он слишком сильный и крепко держит меня. Пусти! — кричу я, пытаясь вырваться. Пусти! — кричу опять, но он не пускает. Силье, говорит он. Уймись, Силье! — говорит он и обнимает меня еще крепче, я чувствую на шее его теплое дыхание, чувствую кончики его пальцев, упирающиеся мне в спину. Ну будет, будет, говорит он, проходит секунда-другая, в полной тишине, и я чувствую, как силы оставляют меня, те силы, что наполняли мое существо, и та жизнь, которая меня наполняла, тоже как бы ускользает прочь, я чувствую, как угасаю, вяну, умираю, нет сил продолжать, я утыкаюсь лицом в плечо Эгиля и плачу, а он гладит меня по спине, а я все плачу и плачу, и он осторожно покачивает меня из стороны в сторону.
Прости, Эгиль, говорю я, слышу свои слова, то, что говорило через меня, ушло, и я слышу, что уступаю, сдаюсь. Прости, говорю я. Все хорошо, Силье, тихо говорит он. Я не нарочно, я не хочу быть такой, говорю я. Не понимаю, почему я такая, говорю я. Почему говорю тебе такие вещи, ведь это неправда, говорю я. Все хорошо, Силье, говорит он, наступает тишина, я выпрямляюсь, смотрю в сторону, не в силах я сейчас смотреть на Эгиля, стою и смотрю на плиту. Но мне теперь почти всегда невесело, говорю я. И от этого очень больно, говорю я. У меня есть все, что можно пожелать, а я не рада, говорю я, и не понимаю почему, говорю я. Иногда думаю, что догадалась, в чем дело, говорю я, мне вдруг кажется, что я понимаю, но затем… буквально секунду спустя опять ну ничегошеньки не понимаю, говорю я, и опять тишина, и я вдруг опять начинаю плакать, бешенство и силы пропали, я чувствую, как меня снова наполняет тяжесть. Мне теперь почти всегда невесело, Эгиль, всхлипываю я. А это плохо для тебя и для детей, говорю я. Вы страдаете из-за меня, говорю я, я ведь вижу… и тогда становится еще хуже, говорю я и все плачу и плачу, а рука Эгиля все гладит и гладит меня по спине. Ох, Силье, говорит Эгиль, крепко прижимая меня к себе. Для меня и для девочек ты — это всё, говорит он. Я шумно вздыхаю, утираю мокрые щеки. Не говори так, Эгиль, говорю я, мне понадобилось несколько дней, чтобы примириться со смертью мамы, и моим детям вряд ли понадобится больше времени, чтобы примириться с моей смертью, говорю я, слышу свои слова, чувствую, как больно слышать такое, чувствую, как я опустошена, как отяжелела и устала. Да и тебе тоже, кстати, вырывается у меня. Что ты сказала? — спрашивает он, проходит секунда, я шумно вздыхаю, утираю слезы. Не знаю, говорю я, вообще ничего уже не знаю, говорю я, проходит несколько секунд, в полной тишине. Я тебя люблю, говорит Эгиль, проходит секунда-другая, я вздыхаю. Я тоже тебя люблю, говорю я.
Тронхейм, 20 июля 2006 г.
Когда Юн оборвал птичьи песни
Было раннее утро, и мелкие пичужки в кустах живой изгороди щебетали вовсю, а я, ты, Юн и хозяин, недавний переселенец из Молде, узкогрудый, с такими тощими плечами, что татуировки нормального размера там не помещались (у тебя на бицепсе орленок? — спросила я, и он, ясное дело, обиделся), сидели на кухне за столом и все еще пили. Заканчивать нам не хотелось, но бутылки опустели, и никто из нас был не в силах, да и не в состоянии съездить на велике к нам с тобой домой за новыми, вот мы и сидели каждый на своем стуле и старались растянуть пирушку остатками вина в стаканах.
Хозяин сказал, что вообще-то у него есть в погребе бочонок контрабандного спирта, но поскольку одного из контрабандистов посадили за продажу денатурата, то он не на сто процентов уверен, что пить из этого бочонка безопасно (только на девяносто шесть процентов, сказал он, пытаясь пошутить), стало быть, лучше воздержаться, пока он не отдаст его на анализ и не получит результат, ты на это, конечно, согласиться не желал, ну как же, ведь подвернулся случай изобразить Кристофера Уокена и сыграть еще разок в русскую рулетку, сказал, что тебе надо в уборную, а сам пробрался в погреб, нацедил то ли этанол, то ли метанол в полупустую бутылку колы и вдруг появился посреди кухни, готовый рискнуть жизнью. Я испробую твой спирт на себе, сказал ты, ухмыльнувшись хозяину, а поскольку он думал, что ты смешал колу с водой и все это шутка, то от души рассмеялся, когда ты поднес бутылку ко рту и начал пить светло-коричневую жидкость. Однако, увидев, как реагировали я и Юн, он сообразил, что это отнюдь не шутка, улыбка застыла на лице, он несколько раз открыл и закрыл рот, привстал и, запинаясь, крикнул: «Я же правду сказал, вдруг это метанол!», — но тебя конечно же не остановил. Ты выпил половину, опустил бутылку, держа ее перед собой, рыгнул, утер мокрые губы, тыльной стороной руки и со смешком спросил, не хочет ли еще кто глотнуть. Слезящимися, пьяными глазами обвел комнату и, прекрасно зная, что Юн сейчас паникует по меньшей мере так же, как когда ты съел первый попавшийся гриб, остановил взгляд на нем и раздражающе веселым голосом сказал, намекая на все его экзальтированные попытки самоубийства: «Слышь, Юн, ты наверняка не прочь попробовать, все равно собираешься лезть в петлю»; и тут Юн прямо взбесился, я совершенно не ожидала от этого слюнтяя подобной ярости. Он вскочил со стула, вышиб у тебя из рук бутылку, так что она пролетела через всю кухню в открытое окно и исчезла в кустах, а птицы мгновенно умолкли, и ка-ак гаркнет тебе прямо в лицо, что в жизни не встречал большего труса, чем ты. Ты пытаешься внушить себе и всем остальным, что ты рисковый парень, храбрец и что это способ жить ярче, на самом же деле это способ бегства, орал он, а после длинной, яростной тирады про твой эгоизм и самолюбование спросил, уж не думаешь ли ты, что он совсем дурак и не понимает, зачем ты так делаешь. «Ты не смеешь сказать напрямик, что не желаешь больше иметь со мной ничего общего, вот и пытаешься как бы оттолкнуть меня, поступая как последняя сволочь, думаешь, я не понимаю?» — кричал он, и я отчетливо помню, что остальные участники пирушки, бригада молденцев, помогавших хозяину разгружать фургон с мебелью и теперь спавших на полу, проснулась от Юнова крика, некоторые только заворочались, вроде как бревна в волнах прибоя, а некоторые сели и испуганно уставились на вас. Ты по-прежнему ухмылялся и норовил сделать вид, будто тебя это ничуть не задевает, но когда Юн, вне себя от бешенства и отчаяния, обернулся к молденцам и крикнул: «Мы гомики, просто ему духу не хватает это признать, но мы гомики и уже почти два года вместе!», — ухмылка твоя потухла, и ты не то со страдальческим, не то с огорченным видом (я так и не поняла) покачал головой и сказал Юну, что, к сожалению, вы ошиблись друг в друге. Ты не гомосексуалист и не раз пытался сказать ему об этом, заплетающимся языком прогнусавил ты, в противоположность ему ты лишь пытался принимать всерьез то, во что верил и о чем говорил. Ты не занимался пустословием, когда упоминал грандиозную идею Шопенгауэра насчет коллективного самоубийства рода человеческого или когда, цитируя Цапфе, говорил «оставьте землю после себя пустой», ты думал именно так, как говорил, а поскольку от мужского секса детей не бывает, то гомосексуализм не просто приемлемый, но самый лучший и самый безопасный способ заниматься сексом. «Жаль только, что он не одинаково естествен для всех нас», — добавил ты.
Я только позднее поняла, что ты говорил правду. Там, в ту минуту, я, как, наверно, и остальные, думала, что все это не более чем смехотворные попытки оправдаться. Поскольку мы с тобой жили вместе и я хорошо знала, что тебе нравится в постели, а что нет, и поскольку я знала, как охотно ты экспериментируешь и пробуешь разные штуки, в том числе и в сексуальном плане, то конечно же не поверила, что ты тайный гомик, не в пример остальным, которые явно поверили, я сочла, что ты сконфузился, когда все вдруг узнали, что у тебя был секс с мужчиной, и оттого уцепился за первое попавшееся оправдание. Но чем больше я размышляла и чем чаще мне случалось видеть, какую невероятную бескомпромиссность ты фактически мог проявить и с какой готовностью принимал последствия суждений, которые высказывал и в которые верил, тем тверже была уверена, что ты действительно «сделал серьезную попытку жить как гомосексуалист», как ты позднее говорил. Сочли ли твою бескомпромиссность и фанатизм частью психического заболевания, которое у тебя позднее обнаружили, я не знаю, но все же полагаю возможным.