Волшебник. Набоков и счастье
Шрифт:
Однако Лолита вела двойную игру. Существовал и другой герой-любовник, следовавший за ними по пятам, как призрак на ненадежном пути. Хитроумный двойник, он оставлял «пометные штуки» – ключи к разгадке в отельных списках гостей: «Боб Браунинг, Долорес, Колорадо», «Гарольд Гейз, Мавзолей, Мексика», «Дональд Отто Ких из городка Сьерра в штате Невада». Так продолжалось до того рокового дня, когда Гумбертов соперник, совершив внезапный налет, утащил его Кармен.
Прошло три года. Гумберт агонизировал. Но вот однажды утром он получил письмо от некой Долли Скиллер – той самой Лолиты, но теперь замужней, беременной и просящей хоть о какой-нибудь денежной помощи. Он немедленно примчался к ней, в ее хижину в Коулмонте. Она медленно отворила дверь… «И вот она была передо мной, уже потрепанная, с уже не детскими вспухшими жилами на узких руках, с гусиными пупырышками на бледной коже предплечьев, с неёмкими „обезьяньими“ ушами, с небритыми подмышками, вот она полулежала передо мной (моя Лолита!), безнадежно увядшая в семнадцать лет… и я глядел, и не мог наглядеться, и знал – столь же твердо, как то, что умру, – что я люблю ее больше всего, что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете или мечтал увидеть на том».
Вот она, восхитительная, окаянная, до мозга костей пробирающая музыка непреходящей (и невзаимной) страсти.
История заканчивается образцовым примером поэтического правосудия: Гумберт осуществляет акт мести по отношению к своему сопернику Протею, после чего следуют несколько полных неприкрытой нежности бессвязных строк, написанных преступником уже в камере: «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя». Предисловие, сочиненное неким Джоном Реем, доктором философии, должным образом приуготовляет нас к дальнейшему чтению. Жена Ричарда Скиллера умерла от родов. Все браки – поддельные, все жены задушены, остается только нимфетка. Одна только Лолита. О которой мы узнаём из признаний сумасшедшего.
Летально безумная любовь
«„Лолита“ вовсе не буксир, тащащий за собой барку морали», – недвусмысленно заявлял В. Н. Он твердо верил, что в выпуклом зеркале романа никакую мораль разглядеть просто невозможно. Из него нельзя усвоить какие-либо уроки. Художественное произведение – это шедевр маньяка, пробирающее до дрожи искусство, обретенный рай, где больше не живет Бог и потому разрешена первозданная любовь. Набоков писал, что для него самого рассказ или роман «существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя – как-то, где-то, чем-то – связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма». Имеет значение только блаженная возможность чувствовать и видеть: босую ступню, приминающую мокрую траву; зеленую змею, обвившуюся вокруг умывальной раковины; губы любовницы, склоняющейся, чтобы исполнить желание любовника.
Читая второй для меня роман В. Н. – «Аду» (это чтение не сопровождалось никакими событиями: я просто лежала в кровати), я постоянно откладывала книгу в сторону и пыталась вообразить ее персонажей, сотканных из света и тени.
И вот что я увидела и услышала.
Ван и Ада. Ваниада. Нирвана. Русское «да», произнесенное впервые тем летом среди садов Ардис-парка. Благословенное «да», запрятанное в имени «Ада», которое следует произносить «по-русски – с двумя густыми, темными „а“». Счастье двух подростков – Вана и Ады, занимающихся любовью в освещенной свечами гостиной, в ночь Неопалимого Овина, когда вся семья поспешила на пожар, оставив их одних. Ван и Ада, четырнадцати и двенадцати лет соответственно. Двоюродные, которые скоро превратятся в родных, дети Демона и Марины, проживающие на двойной планете Антитерра (ИНЦЕСТ! – в это слово по воле судьбы сложились буквы при игре во «Флавиту»).
Начало жизни, проведенное рядом с не по годам развитой Адой. Ван чувствовал, что между ними «пролегала пустыня света и колыхалась завеса теней, преодолеть и прорвать которые не могла никакая сила». Чувство это создавалось восторгом «перед белизной и недосягаемостью ее искусительной кожи, перед ее волосами, ногами, угловатостью движений, перед источаемым ею ароматом травы и газели, перед внезапным темным взглядом широко посаженных глаз, перед укрытой лишь тоненьким платьем деревенской наготой» – всем ее образом, столь совершенно чуждым и столь знакомым и близким. Отражения тонких пальцев, волшебная симметрия родинок… Как страстно он желал ее! Как мечтал дотронуться до своего волнистого зеркала, до ее родственной чужести.
Разумеется, он соблазнил свою Аду. Грехопадения на чердаках и в садах, где брат познавал сестру. В рощах и в альковах, на коврах и пледах насыщал он жажду-страсть к своей демонической половине. Время вибрировало с частотою дрожи, и обыденная «реальность» теряла власть. «Довольно ли будет сказать, что, предаваясь с Адой любви, он открывал для себя язвящие наслаждения, огонь, агонию высшей „реальности“? Реальности, скажем точнее, лишившейся кавычек, бывших ей вместо когтей… Пока длились одно или два содрогания, он пребывал в безопасности. Новая нагая реальность не нуждалась ни в щупальцах, ни в якорях; она существовала лишь миг, но допускала воспроизведение, частое настолько, насколько он и она сохраняли телесную способность к соитию». Над ними больше не были властны ползущие будни с разговорами и рутиной, они вышли на высший уровень реальности, который соответствовал внеземной сущности Ады.
Но в волшебных кущах, где блаженствовали Ван и Ада, «среди орхидей и садов Ардиса», среди зеленых райских яблонь, где «блеск и слава инцеста» влекли к себе даже «эксцентричных офицеров полиции», вдруг стала различима какая-то тень. Рыжеволосая девушка, капризное дитя, постоянно хнычущая сводная сестра, тремя годами моложе Ады.
Сестры Вин были слегка похожи: «У обеих… передние зубы были самую малость великоваты, а нижняя губа самую малость полновата для умирающей в мраморе идеальной красы; а поскольку носы оставались у обеих вечно заложенными, девочки (особенно позже, в пятнадцать и в двенадцать) выглядели в профиль не то заспанными, не то одурманенными». В отличие от «темно-кудрявого шелковистого пушка» под мышками у Ады, у Люсетты «виднелась щетинка рыжего мха, припухлый холмик запорошила медная пыль».
Что бы ни пробовала пылкая Ада, того же жаждала вслед за ней и Люсетта. И надо ли удивляться тому, что бедная Люсетточка, этот «винегрет из проницательности, тупости, наивности и коварства», безумно влюбилась в Вана, «неотразимого повесу» и, между прочим, ее сводного брата. С самых первых летних дней Вана и Ады в Ардис-холле она подкрадывалась, вынюхивала, шпионила. Хлопотала поблизости, шла по следу, барабанила в закрытые двери. Однажды они при помощи скакалки привязали ее к дереву и спрятались в кустах. Они запирали ее в ванной, чтобы улучить минутку для быстрой встречи в кладовке. Уговаривали ее выучить наизусть стихотворение, а сами на цыпочках пробирались в детскую. «За нами следит Люсетта, которую я когда-нибудь придушу», – предупреждала Вана Ада. Вскоре Люсетта превратилась в дрожащую тень, в зеленую радужку, присутствующую при каждом их свидании.
Иногда они допускали ее к своим играм, но всегда не до конца: Люсетта с Адой всего лишь целовали Вана под деревом. Но случалось, что «попку» баловали: Ада занималась любовью со своей Люсиль, когда Ван где-то странствовал. (Заметим, что сложная биологическая дилемма «инцеста» была решена: Ван, «при всем его молодечестве, должен был считаться абсолютно бесплодным» и Ада спокойно пила из источника «радостной чистоты и аркадской невинности».)
Прошло несколько лет, дети выросли.
Люсетта, теперь уже jeunne fille [5] и вечная demi-vierge [6] («полу-poule [7] , полу-puella [8] »), все еще отчаянно любила Вана: «…Я обожаю, обожаю, обожаю, обожаю тебя больше жизни, тебя, тебя, я тоскую по тебе невыносимо». Ван иногда поглаживал ее «подернутое абрикосовым пушком предплечье», но никогда не имел Люсетту. При этом он признавался, что восхищается ею и называл зеленой «райской птицей». Она дрожала от ярости.
– Мне нужен Ван, – воскликнула она, – а не расплывчатое обожание…
– Расплывчатое? Гусынюшка! Можешь измерить его, можешь один раз коснуться, но только совсем легко, костяшками защищенной перчаткой руки. Я сказал «костяшками». И я сказал «один раз». Вот так. Я не могу поцеловать тебя. Ни даже твое жаркое лицо. До свидания, попка.
Как-то раз душным вечером на Манхэттене они, скажем так, занялись любовью все вместе. Главным образом, Ада и Ван ласкали свою рыжую сестричку. «Пыланье Люсеттиного янтаря пронизывает мглу ароматов и радостей Ады, замирая на пороге Ванова лавандового любодея. Десять вкрадчивых, губительных, любящих, длинных пальцев, принадлежащих двум молодым разнополым демонам, ласкают их беспомощную постельную зверушку». Люсетта изнемогала и задыхалась, но ее так и не пустили в Эдем. Она была больной птицей, обреченной всегда только подглядывать за тем, что происходит в саду. Одинокое зеленоглазое создание, отвергнутое счастливыми любовниками.