ЖАНРЫ

В садах Эпикура
Шрифт:

Обстановку на фронте мы знали плохо. Разумеется, мы читали газетные сводки, слушали радио. И, хотя информации явно не хватало, мы бурно обсуждали события, предрекали крутой перелом в событиях в ближайшее время. В какой-то момент обстановка ухудшилась. Потребовалось ускорить темп работы, а он и так был высок. До минимума довели обслуживающий персонал, а Миша Рижский произнес короткую речь. Он с пафосом сказал, показывая пальцем на недорытый ров: «Товарищи! Может быть, именно здесь фашистский зверь сломает себе шею!» К сожалению, Миша Рижский несколько преувеличил значение противотанковых сооружений, возводимых студентами-историками. В начале сентября нас очень воодушевило наступление Красной армии под Ельней. Мы видели тяжелые танки КВ, слышали мощный гул нашей артиллерии. Примерно в это время я получил целую кучу писем от матери и Нины. Не знаю уж, где они валялись. Одно из писем Нины начиналось строчками из нежного стихотворения поэта Случевского. Я многожды перечитал ее письма, возвел Случевского в ранг Классиков и соответственно увеличил производительность труда. Возобновились мои концерты из песен Вертинского, Лещенко, Тамары Церителли. Вообще мое исполнение этих вещей пользовалось большой популярностью. Лева Менделевич особенно ценил «Бразильский крейсер», «Ехали на тройке с бубенцами» и «Живет моя отрада в высоком терему». Между тем наступила осень и пошли дожди. Копать землю становилось все труднее. Много времени пропадало зря. Мы здорово пообносились, давно и основательно завшивели. Вши оказались сволочной штукой. Откуда они брались, никто не знал. Но они завелись, а мы, по интеллигентности, стеснялись сражаться с ними в открытую. Уединялись, сбрасывали штаны и рубашку, давили вшей и возвращались к работе, словно со свидания с любимой. В ночь на 27 сентября нас погрузили в эшелоны и повезли в Москву. Мы были полны воодушевления. Перед отъездом нам объявили благодарность, сказали, что враг остановлен, армия генерала Конева наступает. Мы, разумеется, и себя считали причастными к этим знаменательным событиям.

Сейчас не помню, сколько времени мы добирались до Москвы. Юра Баландин и я, грязные, измученные, живописные, словно беспризорники 20-х гг., спустились в мраморную роскошь метро. Пришли в восхищение от элегантного вида вполне мирных девушек. Мы приехали в Сокол. По дороге, несмотря на сравнительно поздний час, я забежал к Нине. Встретила она меня очень тепло, обняла за шею, но в это время вышел в прихожую ее отец, и я принял вид гордый и независимый. Папаша, настроенный мрачно, спросил меня о делах на фронте. Я бодро рассказал об успехах под Ельней. Манегин-отец принял меня за трепача, и мы расстались. Радостной была встреча с матерью. Здесь я узнал, что Борис возвратился в Москву. С сердцем было так плохо, что служить в армии он не мог. Снова приступил к заведыванию кафедрой в институте. Юра Баландин и я выспались, встали, сходили в баню. Я с изумлением увидел, что лесок на улице Левитана спилен. Оставлены высокие, метра на полтора, пни. Никак не возьму в толк, почему высокие пни считались препятствием для танков, а сами сосны – нет. Сокол пострадал от налетов немецкой авиации. Снесло дом Шатиловых. Там погибли все, кроме одной девочки: бомба попала в щель, где прятались люди. Погибла и моя учительница в младших классах Лидия Павловна Шатилова. В недавно выстроенный родильный дом, превращенный в госпиталь, тоже попала бомба. Но здесь быстро произвели ремонт и следов разрушения я не заметил.

В университете нас встретили, как героев. Лекции шли обычным порядком. Меня радостно встретила первокурсница-переросток и увлекла на верхние ряды амфитеатра аудитории. Старый профессор читал лекцию по педагогике, я на галерке предавался греху, отрабатывая практическую тему, которая, может быть, косвенно, но все-таки относилась к педагогике (хорошее обращение с женщинами тоже требует школы). Но нормальных занятий не было. Вскоре мы стали рыть противотанковые рвы в окрестностях Москвы. Теперь этим делом занималось множестве людей – мужчины, женщины, студенты, старшеклассники. Часто происходили воздушные налеты на Москву. Обычно это случалось в вечерние часы, звездными октябрьскими ночами. Никогда не видел более впечатляющего зрелища, чем Москва во время ночного налета. Вражеских самолетов не слышно и не видно. Зато со всех сторон яркие полосы прожекторов бороздят черное небо. Мощно гремят зенитные орудия. Если я оставался дома, то во время налета выходил на крытое крыльцо. Однажды налет застал меня в Сокольниках у Бориса, а он жил на пятом этаже. Все, кроме него и меня, а именно Леля, Юра, Таничка, моя мать, ушли в убежище. Мы остались в комнате. Было страшно, потому что дом трясло от грома зенитных пушек. Звенели стекла. Где-то близко рвались бомбы. Ничего. Мы с Борисом выдержали. Он казался вполне спокойным, сидел за столом, что-то писал. Другой раз воздушная тревога застала меня на площади Свердлова. Я спустился в метро и просидел в туннеле минут 45. Здесь было очень спокойно и совсем тихо. Никакие звуки налета сюда не доходили. После отбоя я вышел наверх и увидел разрушенный вестибюль Большого театра. Попала бомба. Другая – повредила один из университетских корпусов на Моховой. Снесло памятник Ломоносову. В первой половине октября началось новое наступление немцев на Москву. Обстановка очень осложнилась. Университет эвакуировался. Я остался в Москве. Все-таки надеялся, что призовут в конце концов и запас моей категории. Я не верил в возможность оставления нами Москвы. Но об этом чуть ниже.

Эвакуировалась с отцом Нина. По совести говоря, я очень горевал. Ей я рассказал, что чувствую себя вполне пригодным к военной службе, что очень обидно быть запасом второй категории, из-за того что в 30-х гг. арестовали моего ни в чем не повинного отца. В это время Нина относилась ко мне очень тепло. Нередко плакала от жалости к моим обидам и мне становилось легче. Однажды она ночевала у нас. Мать пошла к соседям. Объявили воздушную тревогу. Я вышел на улицу и смотрел с обычным в таких случаях возбуждением на ночной бой с невидимыми самолетами. По крыше застучали осколки зенитных снарядов. Потом все стихло. Я вернулся в комнату. Заметил, что Нина плачет, спросил, почему. Она обхватила мою голову и быстро зашептала: «Лешенька, миленький мой, хотела бы вот так заснуть с тобой и не просыпаться, не просыпаться». Девочка плакала все отчаяннее и повторяла: «Завтра тебя не будет, день, два, месяц, год, не знаю сколько, а вдруг тебя убьют». Я ответил: «Ну, этого быть не может!» И я утешал ее: «Не надо плакать, не надо бояться». И она успокоилась. Никто из людей, имевших счастье пережить такое, не забывает ни слов, ни чувств тех минут. Не забыл и я.

Перед эвакуацией Нина провела несколько дней в большом сером здании на площади Ногина. Я каждый день ходил туда и с трепетом думал, уехали или нет. Однажды я простился с ней. Дул ветер, гнал по земле желтые листья, моросил дождь. Я поцеловал Нину, и она ушла, а я думал ей вслед: «Уходит, уходит, уходит…» Она шла, оборачивалась, махала рукой, шла. А я все думал: «Уходит, уходит, уходит….» Она ушла, а я все стоял, по лицу бежали капли дождя. Ночью был воздушный налет на Москву. Утром я поехал на площадь Ногина. Окружавшие ее здания стояли с вырванными оконными рамами. В горком партии упала бомба большой мощности. Нина уехала до воздушной тревоги. В самом начале 1942 г. я получил от нее письмо. Вот что там сказано о дне эвакуации: «В этот день я покидала Москву, если б состав тогда остановился у “Серебряного бора”, как около всех прочих станций окружной дороги, я б сбежала тогда. Мне было тогда очень тяжело». И еще одно письмо, полученное мной на станции Ветлужской, где формировалась 111 Стрелковая бригада: «Лешенька, родной мой!.. Когда-то мы еще встретимся? Ты, по-моему, сильно уже изменился и физически и, пожалуй, духовно. Мне так кажется. А помнишь, ты хотел, чтобы я не стригла волосы, ну так я еще ни разу не бывала в парикмахерской, волосы до плеч, выражение лица слегка переменилось… Целую… Нинка». Наташенька, все это, наверное, сентиментально. Но в 1941 и 1942 гг. над нами висела непроглядная, грозная ночь, а мне было только 20 лет.

16–17 октября 1941 г. были особенно тяжелыми в дни битвы за Москву. В поселке Сокол можно было услышать гул артиллерии. Разумеется, я не знал на какой расстоянии от города идут бои. В это время стало широко известно имя генерала Г. К. Жукова, возглавившего Западный фронт. С огромным упорством строились оборонительные сооружения. В один из этих дней я шел пешком из Сокольников, где жил Борис, в Сокол. Было известно, что бои идут совсем близко от Москвы. Борис с семьей готовился к эвакуации в Ташкент. Мы тоже должны были ехать. Мать собрала кое-какие вещи и ждала меня. А я шел по городу и смотрел вокруг. Ничего необычного не заметил. Висел слух, будто где-то началась паника. Не знаю, как на вокзалах и восточных окраинах города, а в центре никакой паники не было. По улицам шли патрули, шагали хорошо обмундированные вооруженные автоматами отряды рабочих, много войск двигалось по Волоколамскому шоссе. На улице Горького я заметил толпу у Елисеевского магазина. Не знаю, что там делали люди: я не остановился. Повторяю, не заметил ни неразберихи, ни признаков особой тревоги. И главное: шли и шли войска к фронту.

Я решил зайти к Игорю Петрову, когда-то переросшему поселок Сокол. Теперь ему исполнилось 17 лет и он высоко поднимался над Камергерским переулком. Я поднялся по лестнице, постучал в дверь. Игорь открыл дверь, увидел меня и прошептал: «Тише! Она там!» Мы давно не видались, и потому я спросил: «Кто она?» «Моя жена!» – торжественно изрек высокий обитатель Камергерского переулка. «Ты женат?» «С точки зрения формальной – нет. Но ведь ты знаешь, это пустяки, все устроится в ближайшие дни». Я-то, конечно, знал, что формальности это пустяки, и потому никогда не стремился к их выполнению. Со всеми предосторожностями, чтобы не нарушить торжественную тишину, я прошел в комнату. В мягком полумраке торшерного света сидела девочка в шелковом платьице. Это была Лена – супруга Игоря Петрова. С ним мы поговорили о делах на фронте, решили, что Москва будет удержана. Бракосочетание Игоря Петрова было полным выражением этой уверенности. Я посидел у него немного и направился домой. Здесь меня в большом волнении ждала мать. Ведь нужно было ехать к Борису. Предстояла эвакуация. И тут я сказал матери, что абсолютно уверен в том, что Москву мы не оставим, что матери эвакуации не перенести, а умирать, в конце концов, все равно, где. Для меня было абсолютно ясно, что, если начнутся бои в Москве, то я любым способом заполучу винтовку. Я решил не эвакуироваться. Это было самое умное из когда-либо принятых мной решений. Во всяком случае, я спас мать, которой в то время было уже лет 65, и эвакуация ей была не под силу. И сам я вскоре оказался в армии. Но обо всем по порядку. А пока что ночь светилась всеми цветами от трассирующих пуль зенитных пулеметов, разрывов зенитных снарядов, белых полос прожекторов. Борис с семьей ночью уехал в Ташкент. Для него это решение оказалось роковым. Такому человеку, как он, было невозможно жить в среднеазиатской глуши. Активно он ничем не мог заняться: он был слишком больным. Поэтому Борис очень скоро добился разрешения вернуться в Москву. Сохранилось его письмо ко мне от 11 июня 1942 г.:

Дорогой Лёша!

Вот уже завтра будет неделя, как я вернулся в Москву. Живу вместе с мамой. Сейчас 10 часов вечера, только слушали сообщение по радио о заключении договора с Англией и США. Я пишу тебе. Начал свою литературную и историческую работу. На днях буду выступать по радио об отечественной войне 1812 года, и, кроме того, поеду в Бородино собирать материал о боях с фашистами. Кроме того, в скором времени приму военную кафедру в инженерно-экономическом институте Плеханова». Дальше он радуется тому, что на войне пригодились мои знания немецкого языка и добавляет: «Надеюсь, что недалеко то время, когда мы снова увидимся все опять, заживем счастливой жизнью. Служи хорошо, будь дисциплинированным командиром, выполняй все требования фронтовой работы». В сентябре того же года (3.9.42) я получил от него еще одну открытку. В ней, в частности, написано: «Я сейчас работаю начальником военной кафедры в институте Плеханова. Много пишу в “Огонек” и “Красноармеец”. Мой литературный псевдоним – Соколов». (Не знаю, зачем понадобился этот псевдоним. Ведь в те времена еще не додумались до борьбы с космополитизмом.) Борис не дожил до счастья. Весной 1943 г. он умер от сердечной декомпенсации. В это время я жил в лесу в районе деревни Лиски, западнее Белгорода, на Курской дуге.

Не помню, 16 или 17 октября в дом ворвался Петька Закалинский. Он был в шинели, в ботинках с обмотками, шапке-ушанке, на плече болталась винтовка. Мы обнялись, похлопали друг друга по спинам, обменялись междометиями. Наконец я спросил: «Петька! Откуда ты?!» Он выдохнул: «Из-под Бородина!» С этими словами он швырнул винтовку под кровать. В комнате сидела его нянька Ганна и ее подруга Фекла Филипповна из соседнего дома. Эта самая Фекла Филипповна спросила Петьку, где немцы. Герой Бородина, желая ее напугать, объявил, что немецкие танки за железнодорожным мостом. Фекла Филипповна кинулась домой строить баррикады перед калиткой.

Потом мы с Петькой пошли по поселку. Он рассказал об участии в бою, о том, что стрелял по немцам, что часть его как-то рассеялась, и он действительно шел через Бородинское поле, а теперь дня через два отправится в военкомат, чтобы воевать дальше. Тут же сообщил о лихом солдатском донжуанстве. Достоверность его ратных подвигов я проверить не мог. Но рассказы о женских ласках мне показались явно нереалистическими. В этом-то я смыслил. Однако спорить не стал. Я очень страдал от отсутствия курева. Временами обращался к солдатам, и они ссужали меня щепоткой махры. Мимо Сокола проходили воинские эшелоны. Бойцы выпрыгивали на станции, меняли махорку на белый хлеб. (Он выдавался по карточкам в достаточном для меня и матери количестве.) Находчивый Петька зашел в школу, где теперь располагался какой-то воинский пункт, с кем-то переговорил и вынес мне пару пачек махорки. Я был ему очень благодарен.

Через два дня Петька уезжал. Вместе с ним отправлялся на призывной пункт мой закадычный друг Женя Вольф. Это был последний из членов общества любителей бани (кроме меня), который отправлялся в армию. Он окончил десятилетку, ему было 18 лет. Военное лето он провел на строительных работах, теперь шел воевать. О большой и незабываемой дружбе с Женькой Вольфом я намерен теперь рассказать.

У меня сохранились фотографии Женьки Вольфа и его подарок – два тома «Истории философии». Женька украл их из заброшенного комода старухи соседки, совершенно правильно считая, что она отфилософствовалась, а я, будущий историк, только начинаю философствовать. Поэтому на первом томе он строго предписал: «Познавай науку», на втором сэпикурействовал: «Вспоминай дружка по заложену, выпивонному и прочим делам». В обоих случаях суровая подпись: «Е. Вольф».

Поделиться с друзьями: