Улица вдоль океана
Шрифт:
— Да ты пьяный, я смотрю… Батюшки, до чего набрался. — Настасья Николаевна совсем близко подошла к нему.
— Пьяный… Я пьяный, — перестав смеяться, пожаловался сидевший на снегу Костя. И с чувством достоинства объяснил — Я в порт иду… У меня наркоз, Настасья Николаевна… У меня зуб выдернули…
— Вставай, Костенька, вставай!.. — Настасья Николаевна, заботливо поднимала его и отряхивала, — Пурга должна быть, я потому в пекарню спешу… Замерзнешь ведь… Я тебя домой проведу…
Шальные порывы ветра пропали, снежная пыль больше не вскидывалась. Поселок, расцвеченный редкими желтыми огоньками окон, лежал в первозданной, беззащитной тишине ночи, облитый все тем же серебряным полыханием луны… Настасья Николаевна вела Костю по сугробистым улицам, держа обеими руками под локоть. В голове у Кости была полная просветленность, а тело легкое-легкое. Он все хорошо понимал и зорко видел: Вот рядом висит на его руках Настасья Николаевна, хорошая женщина, заведующая пекарней… В пекарне стали выпекать горячие бублики… вкусные, называются «Олений рог»… об этом было объявление в газете…
…Утром Костю разбудило радио. В голове у него гудело, как в машинном отделении, нестерпимо ныла челюсть… Костя прошлепал к порогу, погрузил в ведро кружку и испил холодной водицы. Лишь потом узнал голос Лешки Монахова. Костя сел на кровать, стараясь уловить, о чем таком передает Лешка. Но ничего не понял. Тогда, будто специально для него, Лешка, никому не подражая, скороговоркой повторил:
«Всем, всем, всем!.. Передаем экстренное сообщение! Ожидавшейся вчера вечером пурги не будет. Как сообщают синоптики, пурга прошла стороной. В связи с этим рабочий день начинается в положенное время, а также занятия в школе. Просим приступить к работе и учебе… Повторяю. Всем, всем, всем!..»
По дороге в котельную Костя свернул в проулок к почте. Все было буднично в поселке. В синей полутьме утра горели фонари, спешили на работу люди, пряча в платки и шапки носы, противно и нудно скрипел снег…
Остановившись в сторонке от фонаря, чтоб его не видели, Костя ждал, когда из служебной двери начнут выходить почтальоны. Катя появилась первой, поправляя на плече ремень тяжелой сумки.
— Здравствуйте, Катя, — сказал Костя и, протянув запечатанный конверт, смущенно спросил осипшим до крайности голосом: — Вам нетрудно опустить в десятый дом?
— Вы что, поссорились? — насторожилась Катя, учившаяся с Зиной в одном классе и тайно завидовавшая, что за гонористой Зинкой бегает такой самостоятельный и серьезный парень, как Костя.
— Нет, нет… зачем же нам ссориться? — сипло поспешил развеять ее догадку Костя.
— Опущу, — сказала Катя и пошла своей дорогой.
В письме Костя писал:
«Зина! Зиночка! Прости меня, пожалуйста! Вся причина в принятом наркозе и моем вырванном зубе. Если простишь, буду ждать тебя сегодня у школы. Если не простишь… ну, что ж! Я мучаюсь, но я не Ромео и красиво каяться не умею. Значит, договорились? Жду сегодня у школы».
А пока он пошел в котельную принимать смену.
Старательские рассказы
Дуня Ивановна
В это лето ночи для Дуни Ивановны превратились в сплошную маету. Не было такого, чтоб, улегшись с вечера, она спокойно проспала до утра и проснулась лишь потому, что отдохнувший организм сам потребовал пробуждения.
А все оттого, что еще в июне бригада Кольки Жарова перетащила с верховья ручья свою понуру [2] и стала мыть золото в каких-то сорока метрах от дома Дуни Ивановны. Круглые сутки две «сотки» [3] грызли ножами неподатливый каменистый грунт, горнули его в бункер понуры, и круглые сутки над ручьем и над сопками висел нудный стук машин.
2
Понурой старатели называют приспособление для промывки золота. Оно состоит из бункера и колоды, разделенных решеткой-заглушкой.
3
«Сотка» — бульдозер в 100 л. с.
Днем этот стук Дуню Ивановну не тревожил, она как бы и не слышала его, а по ночам не давал спать. В ночь она просыпалась раз по пять, шлепала босиком на кухоньку, отгороженную от закутка, где стояли ее кровать и ножная машинка, ошкуренными комлями нетолстых лиственниц, пила из трехлитровой банки воду, настоянную на терпкой голубике, затыкала уши ватой или повязывалась пуховым платком и снова укладывалась под стеганое одеяло на скрипучую кровать.
Иногда это помогало: поворочавшись немного, она засыпала. Но бывало, что пробудившее ее рычание бульдозеров застревало в мозгах, звуки продолжали удерживаться в укутанной платком голове, и так звенело в ушах, что не было спасу улежать на кровати. Тогда Дуня Ивановна подымалась, надевала длинный байковый халат, валенки и телогрейку, брала замусоленные карты и выходила на крыльцо, ворча: «Хоть бы вы на время поломались, черти железные!»
Белая ночь ударяла ей в лицо холодной свежестью, окончательно прогоняла сонливость, разглаживала примятую подушкой кожу на щеках… Дуня Ивановна бросала на остуженные доски жгут серой пакли, усаживалась на нее, машинально тасовала карты..
Все, что виделось вокруг, не задерживало ее внимания настолько было привычно глазу.
Внизу, за домом, протекал по мелкой гальке ручей, за ручьем земля сбивалась буграми, потом вскидывалась сопкой. За ней другая, третья, и все небо было прошпилено их острыми вершинами. На сопках зеленели лиственницы, а на голых черных буграх стояли домики старателей. Те, что называются передвижками: подцепи такой домик бульдозером — и тащи его по ручью, по тайге в другое место. Но старатели уже пятый год мыли здесь золото, полозья под домиками сгнили, покосились, и в случае переезда жилье грозило рассыпаться. А в недвижном виде оно еще славно служило, и шесть мутных голых окон шести передвижек глядели с бугров на домик Дуни Ивановны, что одиноко заскочил за ручей и скворечней примостился на боку сопки, такой же высокой, поросшей лиственницами, мхом, брусникой, голубикой и морошкой, как и все другие.
С крыльца своей скворечни Дуня Ивановна видела все, что делалось внизу на ручье. А делалось всегда одно и то же. Бульдозеры грызли подножье противоположной сопки, подтаскивали к бункеру грунт, вода проволакивала его по колоде, вышвыривала вон камни. Когда камней набиралось много, один из бульдозеров отваливал их подальше от понуры. Вся узкая долина, зажатая с двух сторон сопками, горбилась завалами отмытой породы.
Если в смене работал сам бригадир Колька Жаров, то он приглушал бульдозер, вылазил из кабины на гусеницу, кричал Дуне Ивановне сиплым голосом:
— Что, мамаша, опять спать не даем?
Она махала ему в ответ рукой: мол, чего уж там, такое ваше дело — работать! И на «мамашу» не обижалась, хотя Жаров, которого все звали просто Колькой, недалеко ушел от нее годами: ей пятьдесят пять исполнилось, а он где-то к полсотне подбирался. Но был шустрый и скорый в движениях.
У старателей была своя манера обращения: по отчеству друг друга не величали, а запросто: Колька, Мишуня, Гриня, невзирая на возраст. Горного мастера звали «горнячком», председателя артели — «предом», бригадира — «бугром». Так и говорили: «Слышь, горнячок, меня бугор послал сказать…» Или: «Пред, надо бы за горючим в поселок съездить…»
В смене с Жаровым всегда находился Митя Ерохин, лет тридцати пяти от роду, такой же живой и общительный, как и бригадир. Был он инженером по связи в райцентре, взял положенный на Колыме отпуск за три года и пошел в старатели подработать. И не скрывал этого. «Я, — говорил он, — отпускных на полгода тысячу двести получил. С таким капиталом «на материк» слетаешь и скорей назад возвращайся. Так уж лучше в старателях постараюсь».
На понуре инженерных познаний не требовалось, Ерохина приставили к «рычагу Архимеда» [4] . Работенка до крайности проста: поднял рычаг, пропустил из бункера в колоду разжиженный грунт, закрыл заглушку. Открыл — закрыл, открыл — закрыл. Ерохина в шутку прозвали «инженером-колодником».
4
«Рычагом Архимеда» старатели называют, решетку-заглушку в понуре, между бункером и колодой.
Завидев на крыльце Дуню Ивановну, Митя Ерохин тоже кричал ей:.
— Мамаша, чайку с нами!
У Ерохина всегда горел подле понуры костерок (ночи-то и летом холодные), грелись в огне банки тушенки и всегда был горячий чай.
Дуня Ивановна и ему махала рукой: мол, не хочется в низину спускаться, балуйтесь уж сами чайком.
Если же работала смена татарина Ильи Сандетова, то никаких перекличек с Дуней Ивановной не затевалось. Илья был человек угрюмый, говорил мало, а если и открывал рот, то из него меньше выскакивало нормальных слов и больше матерщины. Но работал он зверски: мог по двадцать часов не сходить с бульдозера — лишь бы не простаивала понура, лишь бы мылось золото. Говорили, будто в прошлом году он промышлял где-то на речке Дебине, артель прогорела, осталась в долгу у государства, и на всех артельных навесили по тысяче новыми. Надо было платить, а платить пока было не из чего: старатели полный расчет получали в конце сезона. Потому, дескать, Илья так окаменел душой и так неистово работает.