ЖАНРЫ

Шрифт:

— Фрида, дорогая, если вам душно, я открою окно, а то ваш брат дымит, как печная труба.

Фрида Тамар отвечала:

— Спасибо. Да кому мешает этот дым? Ничего страшного!..

На мгновение ее лоб прорезала морщинка. Борис Маковер вдруг понял, о чем она задумалась. Он словно прочитал ее мысли: дым в Освенциме был гораздо страшнее…

4

Здесь, в Америке, доктор Соломон Марголин редко носил монокль, но сейчас он сидел в гостиной Бориса Маковера и смотрел на все и всех одним прижмуренным и напряженным глазом, как будто через монокль. Казалось, он снова и снова возвращается к одной и той же мысли.

Доктор Марголин думал о том, что Борис Маковер действительно удивительный мастер во всем, что касается добывания кредитов, скупки домов по дешевке, создания буквально на пустом месте всякого рода предприятий, но того, что происходит в его собственном доме, прямо у него под носом, этого он не видит. Его единственная доченька Анна, ради которой Борис Маковер угробил свою жизнь, не была готова ограничиться двумя ошибками и собиралась уже сделать третью, которая станет самой тяжелой.

Первую ошибку Анна совершила, выйдя замуж за галицийского комедианта Яшу Котика. Яша Котик действительно был известным актером в Берлине, но весь его талант состоял в передразнивании евреев. Он передразнивал плохой немецкий, на котором разговаривали евреи, но при этом и сам говорил по-немецки не намного лучше своих персонажей. Вся эта авантюра продолжалась год, если не меньше, но Анна успела обжечься. Она заболела и впала в депрессию. Он, Марголин, был ее врачом и знал все ее тайны.

Годы спустя во время своего бегства от Гитлера Анна снова совершила чудовищную глупость: влюбилась в Станислава Лурье, у которого уже были жена и двое детей. Старше ее на двадцать лет, он к тому же был неудачником, лжецом, человеком раздражительным и болезненным. Семья его погибла от рук Гитлера. Сам Станислав Лурье спасся, но проходили годы, а он так ничего и не зарабатывал. Он умел лишь разговаривать на цветистом польском и похваляться небывалыми подвигами. В Варшаве он не был полноценным адвокатом, а до конца оставался стажером, «аппликантом», как это называлось в Польше. Какая-то должность была у его жены. А здесь, в Нью-Йорке, он сидел на шее у Бориса Маковера. Доктор Марголин открыто говорил Анне, что она должна отделаться от этого типа, иначе он доведет ее до сумасшедшего дома. Но она, еще не освободившись от Станислава Лурье, уже была готова совершить третью сумасшедшую глупость. Здесь, в гостиной своего отца, она открыто крутила любовь с Герцем Грейном, женатым человеком, отцом взрослых детей. Кроме Бориса Маковера, все замечали, что происходит. Она вращалась и парила вокруг этого Грейна. То она присаживалась к нему на шезлонг, то шептала что-то ему на ухо; то она показывала ему какую-то фотографию, то просто стояла, восхищаясь им, и безотчетно улыбалась, как улыбаются те, кто целиком захвачен своим влечением. Станислав Лурье каждый раз при этом обращал на нее взгляд своих желтых глаз. Фрида Тамар кусала губы. Даже старый профессор Шрага усмехался в седую бородку. Он, Соломон Марголин, уже предупреждал Бориса Маковера, чтобы тот не приглашал к себе Герца Грейна, потому что Анна идет по ложному пути, но Борис Маковер отвечал:

— Тебе это только кажется, Шлоймеле. Незнамо что лезет тебе в голову! Он ей безразличен…

И каждый раз снова приглашал Герца Грейна.

Оба они, и Борис Маковер, и Соломон Марголин, были знакомы с Герцем-Довидом Грейном еще по Варшаве. Они были уже взрослыми парнями, а он ребенком лет пяти-шести, и не просто ребенком, а чудо-ребенком, вундеркиндом. Он за минуту мог рассчитать, на какой день приходилось начало какого-нибудь еврейского месяца или праздника сто лет назад. Он за несколько секунд производил расчеты, отнимавшие у опытных счетоводов часы и даже дни. К семи годам Грейн уже играл в профсоюзе торговых служащих в шахматы одновременно с двадцатью четырьмя опытными варшавскими шахматистами. Семнадцать партий он при этом выиграл, а четыре закончил вничью. Еврейские и польские газеты публиковали о нем статьи, печатали его портреты. Даже ассимилятор профессор Дикштейн нанес визит отцу вундеркинда, бедному переписчику священных текстов с улицы Смоча. Но все это было сорок с лишком лет назад. Он, Соломон Марголин, примерно тогда же уехал учиться в Германию. Борух Маковер (тогда он еще не назывался Борисом) женился в Варшаве на дочке богача и сам стал богачом. Потеряв жену, в тысяча девятьсот двадцать четвертом году он перебрался в Германию. Анне было тогда одиннадцать лет. Борис Маковер рассказывал, что Давидек (или «Герцуш», как его называли польские газеты) бросил Гемару, учился в еврейской гимназии с преподаванием на польском языке, а потом поступил в Варшавский университет. Он вырос красивым юношей и захаживал к нему, к Борису Маковеру. Одно время он даже помогал Анне с уроками. Во время войны поляков с большевиками он добровольцем пошел в армию и дослужился до звания унтер-офицера. Потом влюбился в бедную девушку из маленького местечка и уехал вместе с нею в Вену, а оттуда — в Америку. Он обещал писать, но прошли годы, а от него все не было вестей. Должен был прийти к власти Гитлер, чтобы Борис Маковер и Герц-Довид Грейн снова встретились. Но в Нью-Йорке они встретились не сразу, а только через четыре года после приезда Бориса Маковера в Америку.

Поскольку Борис Маковер рассказывал теперь о своей встрече с Герцем Грейном, Марголин догадался, что начнется путаница. Анна не забывала своего прежнего учителя. Она говорила о нем с доктором Соломоном Марголиным в Берлине после своей неудачи с Яшей Котиком, когда Соломон Марголин пытался вылечить ее с помощью психоанализа. В альбоме Анны были фотографии Герца Грейна. Он писал ей туда милые любовные стишки, какие взрослые пишут детям. Каким бы удивительным это ни показалось, но на протяжении всего своего бегства из Берлина в Париж, из Парижа — в Африку, из Африки — на Кубу Анна не расставалась с этим альбомом. И вот теперь снова появился ее «первый возлюбленный». Герцу Грейну уже минуло сорок шесть лет. Его сын заканчивал обучение на инженера, а дочь училась в колледже. Здесь, в Нью-Йорке, он на протяжении многих лет служил учителем в талмуд-торе [22] и страдал от нужды. Потом он стал агентом инвестиционной компании на Уолл-стрит, но по-прежнему выглядел молодым парнем: высокий, стройный, с золотистыми волосами (скрывавшими намечавшуюся лысину), высоким лбом, резко очерченными скулами и тонкими губами. Нос его уже начал было становиться по-еврейски горбатым, но потом вдруг передумал и стал распрямляться. Голубые глаза смотрели с какой-то смесью стыдливости, нахальства и еще чего-то трудноуловимого. Соломон Марголин говаривал, что он выглядит, как скандинавский ешиботник. Герц Грейн когда-то изучал философию в Варшаве и Вене. Он пытался устроиться в Палестине. В Америке он достаточно изучил английский язык, чтобы время от времени публиковать небольшой материал в шахматном журнале, а то и основательную статью о каком-нибудь еврейско-польском ученом, погибшем от рук нацистов. В свободное время он занимался математикой, а в разговорах с доктором Марголиным демонстрировал познания в современной физике. Герц Грейн легко мог стать здесь профессором, но, видимо, был разочарован в себе. В разговорах он проявлял свой пессимизм и постоянные сомнения. Он потерял в Польше всю свою семью, разуверился в роде человеческом и его нравственном прогрессе. Случайно связавшись с «Взаимным фондом», он смог заработать на продаже акций. Его жена открыла антикварную лавку на Третьей авеню, и ей тоже сопутствовал успех. Сейчас он уже жил в большой квартире на Сентрал-Парк-Уэст и водил машину. Соломон Марголин слышал, что у Грейна есть любовница.

22

Талмуд-тора — возникшие на исходе Средних веков в Европе еврейские религиозные учебные заведения для мальчиков из малообеспеченных семей.

Теперь Соломон Марголин наблюдал, как Анна порхала вокруг него, и даже заметил (со своего рода научной объективностью), что она стала выглядеть моложе, как будто то обстоятельство, что Герц Грейн помнил Анну еще ребенком, каким-то загадочным образом вернуло ее в детство. Она шепталась с ним и поддразнивала его, как девочка. То улыбалась, то становилась печальной; то игриво махала на него рукой, а то показывала язык. Она как будто забыла, что у нее есть муж и что кругом люди. Соломон Марголин изучал ее опытным взглядом. Анна уродилась внешне похожей на своего отца, но какая-то скрытая сила исправила или, если угодно, заретушировала в ней физические недостатки Бориса Маковера. Ростом чуть выше отца, с высокой грудью, узкой талией, меленькими руками и ногами, хотя и с толстоватыми икрами. Глаза Анны были глазами Бориса Маковера: черные, блестящие, со сросшимися бровями, а вот нос у нее был почти прямой. Полные губы складывались как у ребенка, который собирался кого-то поцеловать. Черные блестящие волосы контрастировали со светлой кожей — не такой, какая обычно бывает у брюнеток. Во внешности Анны все еще оставалось что-то еврейско-польское. Она напоминала Соломону Марголину об Уяздовских аллеях и Саксонском саде.

5

Художник по имени Якоб Анфанг совсем недавно закончил портрет Анны. Борис Маковер заказал ему портрет дочери только потому, что Якоб Анфанг, беженец из Германии, польский еврей, страдал от нужды. Теперь Анна повела Грейна в комнату, где висел этот портрет. Это была ее собственная комната. Здесь она спала, когда ей случалось остаться у отца, и здесь держала часть своих книг и платьев, которые больше не носила, но не хотела выбрасывать. В коридоре она взяла Грейна за рукав и притянула к себе. Грейн колебался, идти или не идти с ней, опасаясь обидеть ее отца и мужа. Она открыла дверь и включила электричество. Помещение было похоже на девичью комнату — с узкой кроватью, этажеркой с книгами, парой фотографий на стенах и пустой вазой. На круглом столике стоял будильник. Портрет в резной раме не вписывался в обстановку комнаты, но Борис Маковер в последнее время стал так набожен, что не хотел держать у себя картин из-за заповеди «не сотвори себе кумира». К тому же Якоб Анфанг нарисовал Анну так, что была видна верхняя часть ее груди. Грейн долго смотрел и наконец сказал:

— Да, удачный портрет.

— Папа говорит, что непохож.

— Он передал твой характер.

Глаза Анны засияли от слов Грейна и еще больше от того, что он обратился к ней на «ты».

— А какой у меня характер? Мне-то кажется, что у меня вообще его нет.

— Он понял, что ты, по сути, еще девчонка. Одухотворенная и немного напуганная гимназистка…

— Достоинство ли это? Да, я напугана, потому что меня преследует фатум. Но юность прошла. Иногда я чувствую себя старой и надломленной.

— По твоему лицу этого не видно.

Анна стояла рядом с портретом, чтобы Грейн мог сравнить ее изображение с оригиналом. Она стеснялась иначе, чем это делают взрослые. Казалось, она легла спать маленькой девочкой и каким-то чудом проснулась зрелой женщиной. Встреча с Грейном спустя двадцать три года внесла в ее жизнь и беспечность, и соблазн. Слои времени оказались перевернутыми и перемешанными словно плугом, переворачивающим годы и целые периоды жизни. Исчезли понятия «раньше» и «позже». Все стало одним сплошным недоразумением, курьезным сном, от которого надо каждый раз заново пробуждаться. Она обращалась к нему то на «ты», то на «вы», разговаривала с ним то по-польски, а то — по-немецки. Временами ей казалось, что он ее родственник — дядя или даже старший брат. Он чудесным образом вернул ей Варшаву и то время, когда у нее была мать. Он помог ей перескочить через самый трагический период жизни: годы, проведенные в Германии. Рядом с ним она снова становилась молодой, игривой, избалованной единственной дочкой своих родителей. Грейн снова и снова смотрел то на Анну, то на ее портрет, а она стояла, как послушная ученица, будто он сохранил над ней ту прежнюю власть, когда вел взрослые разговоры с ее больной матерью, приносил книги, цветы. Если они хотели поговорить по секрету, то Анну выставляли из комнаты.

Грейн приподнял бровь:

— Да, у него есть талант. Но что такое талант?

— Да, что это? Я даже утки не смогу нарисовать.

— Бог каждому дает его собственный дар.

— И вы уже говорите о Боге? — сказала Анна. — Я не могу слышать о Боге. После того, что произошло в Европе, нельзя произносить слова «Бог», потому что если есть Бог и Он допустил все это, то это еще хуже, чем если бы Его совсем не было.

— И так, и так плохо.

— О, на улице снег.

Анна подбежала к окну. Она сделала это с детским восторгом. Грейн тоже подошел. Она подняла верхнюю раму, и они смотрели на зимнюю улицу. Двор побелел. У дерева в садике ветви стали белыми. Только небо над крышами осталось по-нью-йоркски расцвеченным, наполовину красным, наполовину фиолетовым, без единой звезды. Оно как будто отражало некий космический пожар. Снежинки падали медленно, полные зимнего покоя. Жар батареи смешивался с уличным холодом. Анна стояла так близко к Грейну, что прижималась плечом к его руке. Оба они какое-то время молчали, потрясенные, словно были родом из какого-то тропического края, впервые увидели снег и не успели к нему привыкнуть. Зимняя тоска охватила Грейна, какое-то наваждение, которого он прежде никогда не ощущал. Пахнуло Ханукой, [23] Рождеством, Варшавой. Он хотел обнять Анну, но сдержался. Протянул руку, и на нее упала снежинка. Его наполнила мальчишеская шаловливость. Он подержал ладонь на парапете окна, словно для того, чтобы остудить сжигавший его изнутри жар.

23

Ханука — праздник в память о победе восстания Маккавеев и очищении Храма во II в. до н. э., выпадающий на конец ноября — декабрь.

— Есть еще зима, — прошептал он.

— Да, иногда я удивляюсь, что еще существует мир.

Они не могли стоять здесь долго. Станислав Лурье мог вбежать сюда, устроить скандал. Но оторваться друг от друга и от зимнего пейзажа было не под силу. Когда Грейн приехал в Нью-Йорк, здесь падал густой снег. Сколько ни чистили улицы, не могли очистить. В Бронзвилле, [24] где он был учителем в талмуд-торе, лежали сугробы, напоминавшие о Польше. Ему приходилось обувать глубокие калоши, а то и валенки. Но в последние годы снег в Нью-Йорке стал редкостью. Он посмотрел вверх словно для того, чтобы увидеть, откуда падает снег. Снег шел из этой раскаленной красноты и падал крупными хлопьями, на долю секунды являвшими глазу шестигранные узоры в соответствии с вечной традицией, принятой у снежинок. Мысли Грейна под действием неведомой силы слились с мыслями Анны, и он знал: она переживает то же, что и он, ту же устремленность, тот же трепет. Сквозь шелковый рукав ее платья и шерстяной рукав его пиджака пробегал ток, своего рода магнетизм, который не поддается определению и который часто нападал на Грейна у него дома, в его постели. Мгновение они оба прислушивались к этой странной вибрации, источник которой находился и внутри, и вне их и который невозможно поймать, как начало сна в полудреме. Внезапно Анна испуганно отодвинулась:

24

Бронзвилл — нью-йоркский квартал в Бруклине, где в конце XIX в. селились еврейские иммигранты из России.

Поделиться с друзьями: