Так говорил Заратустра
Шрифт:
Звери же продолжали задумчиво ходить вокруг, затем снова остановились перед ним. «О Заратустра, — сказали они, — так вот почему ты сам становишься всё желтее и темнее, хотя волосы твои хотят казаться белыми и льняными? Смотри же, ты сидишь в своей смоле!» — «Что говорите вы, звери мои, — сказал Заратустра, смеясь, — поистине, я клеветал, говоря о смоле. Что происходит со мною, бывает со всеми плодами, которые созревают. Это мёд в моих жилах делает кровь более густой и душу более молчаливой». — «Должно быть, так, о Заратустра, — отвечали звери, приближаясь к нему, — но не хочешь ли ты подняться на высокую гору? Воздух чист, и сегодня мир виден больше, чем когда-либо». — «Да, звери мои, — отвечал он, — вы даёте прекрасный совет, и он мне по сердцу: я хочу подняться на высокую гору! Но позаботьтесь, чтобы там мёд был у меня под рукой, жёлтый, белый, хороший, по-ледяному свежий золотой сотовый мёд. Ибо знайте, там наверху я хочу принести жертву медовую».{624} —
Но когда Заратустра оказался на вершине, отослал он домой зверей, провожавших его, — теперь он был один; тогда засмеялся он от всего сердца, оглянулся кругом и так говорил:
— Я говорил о жертвах и о медовых жертвах, но это было только уловкою речи моей и, поистине, полезным безумием! Здесь, наверху, я могу говорить свободнее, чем перед пещерами отшельников и домашними животными их.
Разве жертвы это! Я расточаю, что дарится мне, я расточитель с тысячью рук; как мог бы я называть это — жертвоприношением!
И когда жаждал я мёду, жаждал я лишь приманки и сладкой густой патоки и отвара, на которые зарятся ворчуны-медведи и диковинные, угрюмые, злые птицы:
— лучшей приманки, что нужна охотникам и рыболовам. Ибо если мир подобен тёмному лесу диких зверей и саду для услаждения диких охотников, он кажется мне ещё больше и скорее бездонным богатым морем,
— морем, полным разноцветных рыб и раков, где сами боги желали бы стать рыболовами и закинуть сети свои: так богат мир диковинами, большими и малыми!
Особенно мир человеческий, море человеческое; в него закидываю я теперь золотую удочку и говорю: разверзнись, бездна человеческая!
Разверзнись и выброси мне твоих рыб и сверкающих раков! Своей лучшей приманкой приманиваю я сегодня самых диковинных рыб человеческих!
— счастье своё закидываю я во все дали дальние, на восход, на полдень и закат, поглядеть, много ли рыб человеческих научится дёргаться и биться на крючке моего счастья.
Пока они, закусив острые скрытые крючки мои, не должны будут подняться на мою высоту, самые пёстрые пескари глубин — к злейшему ловцу рыб человеческих.
Ибо таков я изначально, влекущий, привлекающий, поднимающий, возвышающий, увлекатель, воспитатель и садовник, не напрасно говоривший себе: «Стань тем, кто ты есть!»{625}
Пусть же люди поднимаются вверх ко мне: ибо ещё жду я знамения, что настал час нисхождения моего, ещё сам я не иду к закату, как суждено мне среди людей.
Поэтому жду я здесь, хитрый и насмешливый, на высоких горах, не нетерпеливый, не терпеливый, скорее тот, кто разучился даже терпению, — ибо он больше не «терпит».{626}
Это судьба моя даёт мне время; не забыла ли она меня? Или сидит она за большим камнем в тени и ловит мух?
И поистине, я благодарен вечной судьбе моей, что она не гонит, не давит меня и даёт время для шуток и злобы: так что сегодня для рыбной ловли поднялся я на эту высокую гору.
Ловил ли когда-нибудь человек рыб на высоких горах? И пусть даже будет безумием то, чего я хочу здесь наверху и что делаю, — это всё-таки лучше, чем если бы стал я там внизу торжественным, зелёным и жёлтым от ожидания —
— гневно надутым от ожидания злопыхателем, завыванием священной бури, несущейся с гор, нетерпеливцем, который кричит с высот в долины: «Слушайте, или я ударю вас бичом божьим!»
Не потому, чтобы сердился я на этих негодующих: с них хватит и моего смеха! Нетерпеливы они, эти большие шумящие барабаны, которые заговорят или сегодня, или никогда!
Но я и судьба моя — мы не говорим к Сегодня, мы не говорим также к Никогда: у нас есть терпенье говорить, и время, и избыток времени. Ибо однажды он должен прийти и не может пройти мимо.
Кто же должен однажды прийти и не может пройти мимо? Наш великий Хазар, наше великое далёкое Царство Человека, Царство Заратустры на тысячу лет.{627} —
Далека ли ещё эта «даль»? что мне до этого! Она оттого не менее тверда для меня, — обеими ногами крепко стою я на этом основании, —
— на вечном основании, на твёрдом древнем камне, на этой самой высокой, самой твёрдой древней горе, где сходятся все ветры, как у границы бурь, вопрошая: где? откуда? куда?
Здесь смейся, смейся, моя светлая здоровая злоба! С высоких гор бросай вниз свой сверкающий презрительный смех! Примани мне своим сверканием самых прекрасных рыб человеческих!
И что во всех морях принадлежит мне, что моё и для меня во всех вещах, — это выуди мне, это приведи на высоту мою: этого жду я, злейший из всех ловцов рыб.{628}
Дальше, дальше, удочка моя! Вниз, глубже, приманка счастья моего! Источай по каплям сладчайшую росу, мёд сердца моего! Впивайся, моя удочка, в нутро всякой чёрной скорби!
Вдаль, вдаль, глаз мой! О, как много морей вокруг меня, сколько сумеречного будущего людей! А надо мной — какая розовая тишина! Какое безоблачное молчание!
Крик о помощи{629}
На следующий день Заратустра опять сидел на своём камне перед пещерой, в то время как звери его блуждали по свету, чтобы принести домой новую пищу — и новый мёд: ибо Заратустра растратил и расточил старый мёд до последней капли. Но когда он так сидел, с посохом в руке, и обводил свою тень на земле, размышляя, поистине! не о себе и своей тени, — он вдруг испугался и вздрогнул: ибо заметил рядом со своею тенью ещё другую тень. И едва он успел оглянуться и быстро встать, как увидел вблизи себя прорицателя, того самого, которого однажды кормил и поил за своим столом, провозвестника великой усталости, учившего: «Всё равно, ничто не вознаграждается, мир бессмыслен, знание душит».{630} Но с тех пор изменилось лицо его; и когда Заратустра взглянул ему в глаза, вновь испугалось его сердце: так много дурных предсказаний и пепельно-серых молний пробежало по этому лицу.
Прорицатель, почувствовав, что произошло в душе Заратустры, провёл рукою по лицу своему, как бы желая стереть его; то же сделал и Заратустра. И когда они оба, молча, так пришли в себя и ободрились, они подали друг другу руки, в знак того, что желают вновь узнать друг друга.
«Милости просим, предсказатель великой усталости, — сказал Заратустра, — ты не напрасно однажды был гостем за моим столом. Ешь и пей у меня и сегодня и прости, если весёлый старик сядет за стол вместе с тобою!» — «Весёлый старик? — отвечал прорицатель, качая головою. — Но кем бы ты ни был или кем бы ни хотел быть, о Заратустра, слишком долго пробыл ты наверху, — твоему чёлну не долго оставаться на суше!» — «Разве я на суше?» — спросил Заратустра, смеясь. «Волны вокруг горы твоей, — отвечал прорицатель, — всё поднимаются и поднимаются, волны великой нужды и печали; скоро они поднимут чёлн твой и унесут тебя отсюда». — Заратустра молчал и удивлялся. — «Разве ты ещё ничего не слышишь? — продолжал прорицатель. — Не доносятся ли шум и клокотанье из глубины?» — Заратустра снова молчал и прислушивался; тогда услышал он долгий, протяжный крик, который пучины перебрасывали одна другой, ибо ни одна из них не хотела оставить его у себя: так зловеще звучал он.