Святочная повесть
Шрифт:
Или, когда парализованный судорогой, ты можешь только лежать на воде, а не плыть, и видишь перед носом у себя пасть крокодила, которая сейчас захлопнется вместе с твоей головой.
— Чтой-то ты лицом переменился, юноша? — услышал тут Федюшка издевательский постратоисов голос. — Трясинку хочешь испытать? Эт-то можно.
Федюшка хотел крикнуть, что он не хочет испытать этой трясинки, что он только посмотреть хочет, но крикнуть ничего Федюшка не успел, он тут же ощутил себя под балахоном Смерти. Он сразу закричал и задрыгался, но все это оказалось бессмысленным, разве можно сопротивляться Смерти, коли стал другом ее покровителя. Его подняло и точно в мешке понесло куда-то вперед и ввысь. Считанные мгновения длился полет, балахон вдруг исчез, словно его и не было, и Федюшка камнем рухнул вниз.
— Душа из тебя вон! — раздался над трясиной гром-грохот постратоисова голоса.
Сердце у Федюшки зашлось, закололо и — остановилось, он даже увидал его, остановившееся, оно почему-то оказалось в стороне, а вслед за тем все тело свое с прозрачной кожей он увидел в стороне. Оно кувыркалось и падало вниз рядом. Рядом? Рядом с кем? Ведь мертвое тело вон оно, а я все вижу и чувствую, и нету никакой Тоски и Страха от того, что тело мертво. В чем же я вижу, в чем нахожусь? Такие мысли промелькнули у Федюшки, но недолго он недоумевал. Мгновенно явилось прозрение: да ведь это душа его, которая и есть то самое, что думает, чувствует, видит, она освободилась от тела и свободно парит теперь в пространстве. Первые секунды после освобождения необыкновенное блаженство испытал Федюшка. Себя он не видел, но такое странное чувство у него было, будто он вездесущ, будто быстрота его полета ничем не ограничена. Как замечательно состоять из одной только души. Какая легкость и свобода во всем, ты уже не можешь чувствовать боли, нет силы на свете, которая может лишить тебя жизни, ты — вечен!
Но едва только Федюшка хотел запеть от радости, как вдруг тьма обрушилась на него со всех сторон и, вместо блаженства в его душу бессмертную вонзился жуткий страх, перемешанный с отвращением необыкновенным к объявшей его тьме и к тому, что копошилось там внизу, куда он неотвратимо падал. Все то навалилось на него, что испытал он уже в черных дырах Смерти. И нет больше свободы, нет легкости, нет сил сопротивляться падению, его земные делишки и мечты, сваленные черной рекой в трясину Тоски и Страха, тянули его к себе, как магнит гвоздь тянет. Неотвратимо падение гвоздя на магнит, если поймал его магнит своим полем. Только сторонняя сила может выручить. Но нет здесь больше никакой сторонней доброй силы, только ты и трясина Тоски и Страха. И как не было силы на свете лишить его жизни, так и не было силы оборвать невидимые щупальца его грехов, которыми схвачена была его душа и увлекаема теперь в трясину, из которой нет возврата. И уже не радостью пела душа, что она бессмертна, наоборот, страстно захотелось убить себя, только б не чувствовать трясину. Но нельзя убить вечное. И вот хоть нет тела, но очень звучно шлепнулась Федюшкина душа на поверхность трясины. Захлюпало, зачвакало кругом, то тут, то там замелькали какие-то перекошенные орущие лица в черных нимбах, будто в хомутах. Это были другие души, томящиеся в трясине. И тьму окружающую чувствуешь, ее противно-липкое прикосновение усиливает и без того великое омерзение. И боль, оказывается, чувствуешь, только боль особую, боль душевную, горше и безысходнее которой нет, оказывается, на свете.
Тоска, непроходимая, кромешная, и страх, дикий, оглушающий, заполнили полностью душу и вышвырнули оттуда все без остатка, что так радовало ее в момент отделения от тела. Она, правда, и сейчас сама себе казалась вездесущей, беспредельной, но и трясина была таковой. Только из нее состоял мир, она растворяла всю Федюшкину душу, и вот уже кажется ему, что сам он стал тоской и страхом, и гееннский смрад, что стелется по поверхности бурлящей трясины, это тоже он, бывший Федюшка. И боль-тоска все нарастает и нарастает, и нарастать ей беспредельно, ибо разверзлась и приняла его в свои объятия адская беспредельность и рад бы теперь хоть в петлю, да нечего в петлю совать. Там, на земле, по ту сторону Провала, хуже всего ему бывало, когда, натворив что-нибудь, он ожидал неизбежного наказания. Тогда он тоже испытывал тоску и страх, ожидание наказания часто чуже самого наказания. Однажды, помнится, очень тошно ему было, но то, что творилось сейчас, несравнимо было ни с чем. Да тут вдруг нагрянула память о той невыразимой благодати райской долины. Да как нагрянула! Как вспомнилось! Эх, кувалдой бы да по этой памяти. Да нету кувалды, а хоть бы и была, недоступна теперь память ни для какой кувалды. Вдруг какая-то страшная морда возникла над трясиной и задразнилась, тряся языком: на-на-на... упустил, дурак, упустил вечное, упустил вечное блаженство... Никогда его больше не будет. И ничего больше не будет, кроме того, что сейчас ты испытываешь. На-веч-но это с тобой, ох-ха-ха-ха...
«НИ-КОГ-ДА» — запрыгало, завыло, захохотало оживленное, убийственное слово хрипом-скрежетом постратоисова голоса.
И завыл, заревел Федюшка в отчаяньи... И волосы на себе рвать бы с досады, да нет волос; головой бы об стену, да ни стены, ни головы, с ума бы сойти, чтоб не помнить ничего, не понимать ничего. Да вот не сходится с ума и не сойдется — НИКОГДА!.. Только вот сейчас пришло осознание непоправимости происходящего. Никогда отсюда не вырваться. Уже без малого месяц прошел... Месяц?!
Затрепетала Федюшкина душа, еще больше от того, сращиваясь с трясиной, и заорала на всю мощь, на которую способна была. За что?! Постратоис! Освободи! Обманщик... Боль все усиливалась, она все время казалась нестерпимой, но с каждой секундой (или месяцем?) способность к терпению увеличивалась, и боль-тоска тут же нарастала, и страху подваливало, и никакого предела всему этому не было. И за каждый душевный выкрик, за каждый вопрос в ответ будто той самой кувалдой, особенно, когда «за что?» выкрикивалось. «Есть за что», — било в ответ кувалдой, так что, ой... Чуть не выкрикнулось «Господи, помилуй». Но только чуть не выкрикнулось... Вот уже и год миновал его пребывания здесь. И заплакал тут Федюшка так беспредельно горько, что казалось, рыдания его сами по себе могут поднять его из трясины. Но, — несокрушим не знающий жалости ад, смешны ему любые рыдания.
Миллионы соседствующих с Федюшкой, рыдали-взывали еще и похлестче, но все тщетно.
На третьем году он уже только яростно рычал и скрежетал, а что такое третий год в сравнении с предстоящей вечностью?!. Наступило время, когда уже и года перестал считать Федюшка. И вот однажды подняло вдруг его из трясины. И хотя тьма-тьмущая, что окутывала трясину, цеплялась за него, но неведомая сила пересилила все и, наконец, последние куски тьмы и трясины отпали, несущий его вихрь вынесся из стены огня и дыма и бросил живого, телесного Федюшку к ногам стоящего на прежнем месте Постратоиса. Появлением Федюшки у своих ног Постратоис был весьма озадачен.
— М-да, — причмокивая своими губами, процедил он, — однако не ждал. Похоже вихри враждебные веют над нами, м-да... Ну-ну, перестань вопить, — услышал Федюшка почти что даже ласковый голос Постратоиса.
Когда Федюшка понял, что он цел, невредим, тело при нем и ни трясины, ни тьмы нет, он захохотал вдруг не по-детски страшно и истерично и затем заплакал, ощупывая себя и озираясь по сторонам. Да вырвался ли он, не в адской ли трясине душа его?!
— И за что же ты меня, дружок, обманщиком назвал, а? — мягко спросил Постратоис.
— Ты! — с ненавистью выкрикнул Федюшка, — еще и спрашиваешь! Сколько лет я там пробыл!..
— Каких лет, дрожайший юноша, — Постратоис ухмыльнулся, — вообще-то против лет я был бы не против. Да это я так, — Постратоис задумчиво говорил сам с собой, — однако эти вихри враждебные... надо будет выяснять, откуда и с чего, вылезти оттуда ты не должен был... А? Ух... — Он потер свою голову и боднул ею, будто что-то отгоняя. — Каких лет?! — заорал он вдруг, — и по-твоему я столько лет тебя тут ждал? Ты был там ровно минуту. Чего глазами хлопаешь, ровно одну минуту и ни мгновением больше.
— Как минуту?! — совсем растерялся Федюшка. — Как же это?
— Да ты глянь на себя, разве выглядишь ты постаревшим на годы? Да, потрепало, конечно, тебя, под глазами вон дергается, губки в уголках поопустились, челюсть подрагивает, щечки белее, чем им положено быть, руки трясутся, ноги не несут, только и всего, ох-ха-ха-ха. Спокойно! Понимаешь теперь, почему они рвутся оттуда машину мне делать-придумывать, чтоб мысли читала у тех... живых, там, по ту сторону Провала. Вот, пожалуйста, один из них.
Перед Федюшкой разверзлась земля, и оттуда выбросило пожилого, худого и небритого человека. Он сразу упал к ногам Постратоиса и стал лобызать его лаковые ботинки копытообразной формы. Затем, не вставая с коленок, он поднял голову и зашептал:
— Повелитель! Только не ту-да!.. Я приложу все усилия! Я выверну весь свой ум наизнанку. Я выверну его у всех своих, — твоих подчиненных... Костьми ляжем, но сделаем машину!..
— Костьми ты уже лег, академик, ведь ты же мертвый, академик, ха-ха-ха... Наизнанку, говоришь? Ну а если это невозможно? Если законы природы против? Ведь невозможно же вытащить себя из ямы, невозможно же, чтобы в жару снег шел. А?