Свечи на ветру
Шрифт:
— А тот, с кем вы пришли, кто? — спросил любимчик Абеля Авербуха.
— Все-то тебе знать надо, — пристыдил его директор приюта.
Спасибо Мильштейну. Если бы не он, Абель Авербух и не вспомнил бы обо мне. Он бы и дальше толковал про Вселенную, про Млечный путь, про Большую Медведицу и прочие неземные дива.
— Злата, — спохватился Абель Авербух. — Расскажи им какую-нибудь сказку, пока я побеседую с гостем.
И директор подземного приюта, громыхая ящиками, вышел из класса.
— После облавы мои ребятишки совсем разленились, — посетовал он. — Не хотят учиться, и все… А учиться надо в любых условиях. В любых. До самой смерти.
— Да, — сказал я, не соглашаясь с ним в душе. Разве я не ленился бы? Еще как бы ленился. Есть нечего, играть негде, с утра до вечера дыши сыростью и зловонием, слепни от темноты, едва подкрашенной светом фонаря, как свекольный суп сметаной, слушай рассказы про солнце, про звезды и томись.
Звезды?
Если и увидишь их, то на один миг, когда сидишь с расстегнутыми штанами на корточках где-то среди щебня, а из люка высовывается невзрачная, как мусор, голова Златы и торопит тебя обратно, в подземелье.
— История наша кишмя кишит облавами… Кто их только не устраивал на нас. Римляне, испанцы… — продолжал Абель Авербух. — Сколько было напастей, а мы учились, писали книги, открывали новые звезды на небе и новые пути на земле.
— Господин учитель, — начал я, волнуясь. — Если вы согласитесь, то ваших сирот постригут на воле.
— Я был бы безмерно счастлив, — ответил Абель Авербух.
— Их постригут и помоют.
— Уж и не помню, когда мы последний раз были в бане. Кажется, до войны. Я мылся вместе с ними. Они плескались, орали, хлестали меня веником. Всегда приятно отхлестать своего учителя. Вы не испытывали такого удовольствия?
— Нет.
Из класса доносился голос Златы, тихий, безропотный, как бы умащенный воском:
— Олоферн пригласил всех полководцев и начальников войска Ассирийского, отсчитал для сражения сто двадцать тысяч отборных мужей и двенадцать тысяч конных стрелков… взял много верблюдов, ослов и мулов…
— У доктора Бубнялиса они будут сыты и одеты, — заверил я Абеля Авербуха. — Если вы только согласитесь…
— Я никогда не возражал против того, чтобы мои дети были сыты и одеты, — заметил он.
— И если вам не жалко азбуки…
— Азбуки? — Абель Авербух сдвинул с переносицы пенсне и глянул на меня раздетыми, подернутыми поволокой старости, глазами. — Азбуки мне не жаль. Я понимаю: у доктора Бубнялиса они будут учить другую… Ну и что? Кто же жертвует жизнью ради буквы?.. Своей жизнью еще можно, но чужой… Чужой — нельзя. Но как… как они к нему попадут?.. За руку их не выведешь, в мешке не вынесешь… Ты, что, Мильштейн, подслушиваешь?
— Я не подслушиваю, господин учитель, — отозвался его любимчик. — Я как раз вместе с Юдифь пролез в шатер Олоферна. Сейчас мы его будем убивать.
С Юдифь?
Абель Авербух отвел меня в угол и сказал:
— Я согласен. В гетто они все равно погибнут. Если не в облаве, то от голода. Я могу научить их письму и счету. Могу объяснить строение Вселенной. Но я бессилен их защитить и обеспечить им место под солнцем. Не стоит себя обманывать… И их не стоит… Прав мудрец: «Настанет день, когда задрожат стерегущие дом и согнутся мужи силы, и перестанут молоть мелющие, потому что их немного осталось, и помрачатся смотрящие в окно». Каждый день я встаю с одной единственной мыслью… каждое утро говорю себе: «Хватит, Абель, руки вверх!» И начинаю все сначала… Что я без них?.. Старый больной чурбан… Сорок лет жизни отдано им без остатка… Нет, я ни о чем не жалею… ни о чем… Я и письмо порвал потому, что не выношу жалости и высокопарной интеллигентской дребедени… Мы с Златой никогда не умели жить для себя… Но разве мы одни такие на свете? Для кого растет лес? Для кого течет река? Для кого светят звезды? Чем ты крупней, тем щедрее отдача. Только вошь живет для себя, только паук, хотя и он нет-нет да совершит благодеяние — поймает в свою сеть заразную мошку… Вы уж извините меня за мой монолог, но я давно ни с кем не разговаривал… просил, вымаливал… ругался… А душа… душа, любезный Даниил, как паводок: ей хочется излиться.
Абель Авербух замолк, окинул взглядом погреб, прислушался к негромкому рассказу сестры и добавил:
— Итак, чем я могу быть полезен?
— Вы… вы должны их подготовить… убедить…
— В чем убедить?
— Видите ли, господин учитель… Дело тут не простое… А вдруг они откажутся лезть…
— Куда?
У меня пересохло во рту. В него словно напихали наждачной бумаги.
— Куда? — повторил директор приюта, и хрусталики его пенсне прожгли меня, засмолив ребра.
— Бочка золотаря не шатер Олоферна, — решился я.
— Что?
— Я говорю: бочка золотаря не шатер Олоферна.
— Так вы их, стало быть, в бочках… как дерьмо?
— Другого выхода, к сожалению, нет, — сказал я.
— Это невозможно.
— Почему?
— Вы еще спрашиваете?.. Это же варварство! Это же надругательство над личностью!..
— Господин учитель! От дерьма личность еще отмоется, а вот от смерти — никогда.
Я стал горячо и сбивчиво расписывать ему преимущества нашей затеи. Все продумано до мельчайших деталей, все надежно, риск, конечно, имеется, но провала… провала не будет… Особенно я напирал на баню, на силу воды и мыла. Когда же вода и мыло не помогли, я ни с того ни с сего перекинулся на сравнения, уподобил бочку пеленкам: там, мол, тоже приходится по-всякому, однако же всю жизнь ими не разит.
Абель Авербух ни разу меня не перебил и по тому, как он слушал, я понял: дело табак.
Тем не менее я как заведенный гнул свое. Я ссылался на его слова о милосердии, доказывал, льстил, умолял. Что поделаешь, если только таким способом можно обеспечить место под солнцем невежде Соркину, любимчику Мильштейну и тем, кого я не знаю по имени и кому он без остатка отдал столько долгих лет?
— Я отвечаю за них перед богом, — сказал Абель Авербух и осекся. — Что ж вы молчите?
— А что тут говорить?
— Я думал, вы скажете: «Бога нет».
— Раз вы перед ним отвечаете, значит, он есть, — не стал я его злить.
— Есть, любезный Даниил. Но он сейчас в отпуске.
— Бог в отпуске?
— Да. И замещает его дьявол.
На другой половине погреба прикончили Олоферна, отрубили ему голову и повесили — для всеобщего обозрения — на зубчатую стену. Радостно звучали тимпаны, восторженно пели кимвалы.
Голос Златы дрожал:
— И сказала Юдифь: горе тем, кто восстает на род мой, господь отомстит им в день суда, пошлет огонь и червей на их тела, и они будут чувствовать боль и плакать вечно.
— Значит, вы отказываетесь, господин Авербух? — спросил я, пока господь посылал свой огонь и своих червей. — Я вас правильно понял?
— Я не отказываюсь, — процедил директор приюта. — Я должен посоветоваться… С сестрой и с ними. Пусть решают сами… Подождите минутку.
К великому моему удивлению, совет длился недолго.
— Десять — за, один — против, — объявил вернувшийся Абель Авербух. — Так и передайте доктору Бубнялису. Пусть присылает своих золотарей.
— Может, вы уговорите и того, кто против.