Созерцание. Избранное (сборник)
Шрифт:
Решения
Вырваться из жалкого состояния легко, наверно, даже нарочитым усилием. Я сорвусь с кресла, обегу стол, пошевелю головой и шеей, зажгу огонь в глазах, напрягу мышцы вокруг них. Буду противодействовать каждому чувству, бурно приветствовать А., если он сейчас явится, любезно терпеть Б. у себя в комнате, жадными глотками, несмотря на боль и тягость, впивать в себя все, что скажет В.
Но даже если это удастся, с каждой ошибкой – а они неизбежны – все это, и легкое, и трудное, будет стопориться, и мне придется вернуться по кругу назад.
Поэтому все же самое правильное – сносить все, быть незыблемым, как тяжелая масса, и, даже если чувствуешь, что тебя как бы ветром сдуло, не трепыхаться напрасно, глядеть на другого взглядом животного, не чувствовать раскаянья, короче, собственноручно подавить то, что еще в виде призрака осталось от жизни, то есть умножить в себе последний, совсем уже могильный покой и не признавать ничего, кроме него.
Характерный жест такого состояния – это движенье проведенного над бровями мизинца.
Свадебные приготовления в деревне
Когда Эдуард Рабан, пройдя через подъезд, вошел в амбразуру двери, он увидел, что идет дождь. Дождь был маленький.
На тротуаре перед ним было много людей, шагавших вразнобой. Иногда кто-нибудь выступал вперед и пересекал мостовую. Девочка держала в вытянутых руках усталую собачку. Два господина что-то сообщали друг другу. Один держал руки ладонями вверх и согласованно двигал ими, словно покачивая какую-то тяжесть. Показалась дама, чья шляпа была обильно нагружена лентами, пряжками и цветами. Торопливо проследовал молодой человек с тонкой тростью, плашмя прижав к груди левую руку, словно она у него отнялась. То и дело проходили мужчины, которые курили и несли перед собой вертикальные продолговатые облачка. Три господина – двое из них с перекинутыми через руку легкими пальто – часто отходили от стен домов к краю тротуара, глядели на то, что делалось там, и затем, разговаривая, возвращались.
Сквозь просветы между прохожими видны были ровно уложенные камни мостовой. Там лошади с вытянутыми шеями тянули коляски на тонких высоких колесах. Люди, откинувшиеся на мягких сиденьях, молча смотрели на пешеходов, на лавчонки, на балконы и на небо. Когда одна коляска обгоняла другую, лошади прижимались друг к дружке, и сбруя, повисая, болталась. Животные дергали дышло, коляска катилась, торопливо качаясь, пока не завершался объезд передней коляски и лошади не расступались опять, склоняя друг к другу узкие спокойные головы.
Некоторые быстро подходили к подъезду, останавливались на сухой мозаике, медленно поворачивались и смотрели на дождь, который сбивчиво лил, втиснутый в эту узкую улицу.
Рабан чувствовал себя усталым. Губы его были бледны, как выцветший красный цвет его толстого галстука с мавританским узором. Дама у каменного приступка напротив, смотревшая до сих пор на свои туфли, которые были хорошо видны под подобранной юбкой, смотрела теперь на него. Она делала это равнодушно, а кроме того, она, может быть, смотрела только на дождь перед ней или на маленькие вывески фирмы, укрепленные над его волосами. Рабану показалось, что она глядит удивленно. «Значит, – подумал он, – если бы я мог все рассказать ей, она совсем не удивлялась бы. Человек так надрывается на работе в конторе, что потом от усталости и каникулами не может насладиться как следует. Но никакая работа не дает человеку права требовать, чтобы все обращались с ним любовно, нет, он одинок, он для всех чужой, он только объект любопытства. И пока ты говоришь “человек” вместо “я”, это пустяк, и эту историю можно рассказать, но как только ты признаешься себе, что это ты сам, тебя буквально пронзает и ты в ужасе».
Он поставил на землю обшитый клетчатым сукном чемодан, согнув при этом колени. Вода у края мостовой уже бежала ручьями, которые прямо-таки неслись к углублениям стоков. «Но если я сам делаю различие между “человек” и “я”, вправе ли я сетовать на других. Несправедливыми их, наверно, нельзя назвать, но я слишком устал, чтобы все осознать. Я слишком устал даже для того, чтобы без усилия пройти на вокзал, а ведь он близко. Почему мне не остаться на эти маленькие каникулы в городе, чтобы отдохнуть? Я просто неразумен… От поездки я заболею, я же это знаю. Моя комната не будет достаточно удобна, в деревне по-другому не бывает. Да и сейчас только начало июня, сельский воздух еще часто очень прохладен. Одет я, правда, предусмотрительно, но мне же самому придется присоединяться к людям, которые гуляют поздно вечером. Там есть пруды, будут гулять вдоль прудов. И я наверняка простужусь. С другой стороны, в разговорах я очень-то выделяться не буду. Я не смогу сравнить этот пруд с другими прудами в какой-нибудь далекой стране, ибо я никуда не ездил, а говорить о луне, испытывать блаженство, мечтательно взбираться на кучи щебня – для этого я слишком стар, чтобы меня не высмеяли».
Люди проходили мимо с несколько опущенными головами, свободно неся над ними темные зонтики. Проехала мимо также ломовая повозка, на козлах которой, набитых соломой, возница так небрежно вытянул ноги, что одна почти касалась земли, а другая удобно покоилась на соломе и тряпье. Казалось, он сидит в хорошую погоду где-нибудь в поле. Но он внимательно держал вожжи, чтобы повозка, на которой разлезались железные прутья, ловко поворачивалась в толчее. Видно было, как в воде на земле извивается отражение прутьев, медленно скользя от одного ряда булыжника к другому. Маленький мальчик возле дамы напротив был одет как старый виноградарь. Его складчатый балахон спадал большим кругом и только чуть ли уже не под мышками был подобран кожаным ремешком. Его шапочка в форме полушария была надвинута до бровей, и от верхушки ее свисала к левому уху кисточка. Дождь радовал его. Он выскочил из подъезда и смотрел открытыми глазами на небо, чтобы ухватить себе побольше дождя. Он часто подпрыгивал, поднимая брызги, за что прохожие очень бранили его. Дама подозвала его к себе и взяла за руку, но он не заплакал.
Рабан вдруг испугался. Не поздно ли уже? Поскольку плащ и пиджак его были расстегнуты, он быстро достал часы. Они не шли. Он с досадой спросил соседа, стоявшего чуть глубже в подъезде, который час. Тот вел какую-то беседу, он сквозь смех, который относился к ней, сказал: «Извольте, начало пятого», – и отвернулся.
Рабан быстро раскрыл свой зонтик и взял чемодан. Но когда он уже выходил на улицу, дорогу ему преградили несколько торопившихся женщин, которых он и пропустил. При этом он глядел вниз на шляпу какой-то девочки, сплетенную из окрашенной в красный цвет соломки, с зеленым веночком на волнистых полях.
Это еще держалось в его памяти, когда он уже был на улице, которая слегка поднималась в том направлении, в каком он собирался пойти. Потом он забыл это, ибо должен был немного напрячься; чемоданчик был для него нелегок, а ветер дул прямо навстречу, развевал плащ и продавливал спереди спицы зонтика.
Дышать ему стало тяжелее; часы на площади поблизости пробили четверть пятого, он видел из-под зонта легкие короткие шаги людей, шедших ему навстречу; скрежетали, когда их притормаживали, колеса повозок, крутились медленнее; лошади выпрямляли тонкие передние ноги смело, как серны в горах.
Тут Рабану показалось, что он одолеет и это долгое скверное время следующих двух недель. Ведь это всего две недели, значит, какое-то ограниченное время, и даже если неприятности будут все прибывать, время, в течение которого их надо переносить, будет все-таки идти на убыль. От этого мужество несомненно возрастет. «Все, кто хочет мучить меня и кто сейчас занял все пространство вокруг меня, будут постепенно оттеснены добрым течением этих дней, для чего даже не потребуется никакой моей помощи. И я могу, что естественным образом получится, быть слабым и тихим и позволять делать с собой что угодно, и все-таки все уладится просто благодаря течению дней.
А кроме того, нельзя ли мне поступить так, как я всегда поступал в детстве при всяких опасностях? Мне даже не нужно самому ехать в деревню, я пошлю туда тело. Если оно пошатывается, выходя за дверь моей комнаты, то это пошатыванье свидетельствует не о боязни чего-то, а об его, тела, ничтожестве. И это вовсе не волнение, если оно спотыкается на лестнице, если, рыдая, едет в деревню и, плача, ест там свой ужин. Ведь я-то, я-то лежу тем временем в своей постели, гладко укрытый желто-коричневым одеялом, под ветерком, продувающим комнату. Коляски и люди на улице нерешительно ездят и ходят по голой земле, ибо я еще вижу сны. Кучера и гуляющие робки и каждый свой шаг вперед вымаливают у меня взглядом. Я одобряю их, они не встречают препятствий.