ЖАНРЫ

Собрание сочинений (Том 3)
Шрифт:

Анна Николаевна помолчала, решительно взяла деньги и сказала:

– Тебе их вернет Демид. Он принесет сам.

– Не надо, - сказал Семка, но Анна Николаевна не дала ему говорить.

– Молчи!
– сказала она.
– Молчи!

Демка пришел наутро, принес деньги, Семка не брал, и Демка готов был встать на колени, чтобы его простили. Семка не мог выдержать этой истерической сцены, не мог глядеть в умоляющее Демкино лицо, он кивнул головой, прощая, они пошли на лодочную станцию, катались на байдарке, но ничего у них не выходило, ничего не клеилось: Демка торопливо говорил о чем попало, Семка отвечал междометиями, и когда стало невмоготу, спросил:

– За что же ты меня так?

– Не знаю, - сказал Демка, мрачнея, - сам не знаю. Чего-то мне жалко стало. Какая-то напала жадность, и я не удержался.

Они встречались потом не раз, но Семку уже не тянуло к Демидке, хотя Анна Николаевна старалась склеить их старую дружбу. Что-то поселилось внутри Семки, какое-то отвращение к Демиду. Он не раз спрашивал себя, поражаясь: неужели жадность может вызвать предательство?

Выходило, может...

Демка все приходил и приходил к нему, и всякий раз, увидев лицо приятеля, Семка вспоминал то предательство и думал: что раз было однажды, может повториться снова... Демка сказал: жадность. И еще сказал, что не удержался. Но откуда в нем вдруг оказалась жадность - вон Анна Николаевна какая... "Может, - думал Семка, - жадность, предательство и всякая прочая гадость в каждом человеке есть, все дело действительно в том, чтобы удержаться. Чтобы эту гадость в себе утопить, уничтожить?"

Это он думал тогда, мальчишкой. А с Демкой они так и разошлись.

Демкино предательство долго саднило память, обжигая чем-то горячим, обидным, но потом все прошло, забылось.

А вспомнилось вдруг сейчас. Не к месту, не вовремя. Предательство Демки касалось только его, здесь же их было четверо. Тогда оскорбили его честь и достоинство, теперь речь шла о жизни.

Семка мотнул головой, отбрасывая эти глупые мысли. "Смешно даже, подумал он, - разве можно сравнивать детство и то, что сейчас? О нас думают, - решил он, - знают и непременно спасут".

Семка взглянул на небо.

Луна, окаймленная мутным кругом, равнодушно озирала окрестность.

– Хорошо! Я признаю свою вину. Вы, вероятно, правы. Я не всегда проявлял достаточно человечности, гуманизма, доброты. Но согласитесь - это вина нравственная. Понимаете? Не уголовная, а нравственная. Это из области человеческих ошибок, о которых не говорится в Уголовном кодексе.

– У вас дети есть?

– Двое. Жена. В конце концов, не я, а моя семья, сознание того, что я единственный ее кормилец, могут вызвать, ну, не оправдание, так снисхождение? Моральное опять же?

– И у него остался ребенок. Он тоже был единственным кормильцем.

– Я готов искупить свою нравственную вину, если уж вы меня обвиняете. Ну, я могу, скажем, платить алименты на воспитание его ребенка.

– Слушайте, Кирьянов! Я вот гляжу на вас, внимаю вашим речам и никак не могу понять: где же предел вашего цинизма, вашей... впрочем, стоит ли подбирать слова - вашей подлости!

– Жалею, что мы встретились с вами в такой неравной ситуации.

– Ситуация неравная, это верно. И, боюсь, выравнять ее не удастся. Вряд ли судья и народные заседатели захотят увидеть лишь вашу нравственную вину, лишь вашу халатность, хотя и за халатность судят. Вы совершили уголовное деяние, Кирьянов. Я не прокурор, пока вы только подследственный, но я говорю вам: убийца - это вы!.. Впрочем, достаточно. Следствие окончено. Вы рассказали мне много больше, чем требуется от подследственного, Кирьянов. И вы мне ясны. Мне же хотелось узнать еще лишь одно. Что думал каждый из вас в девятнадцать часов пятьдесят минут двадцать пятого мая? Что было с каждым из вас - по ту и по эту сторону разделившей вас черты?..

25 мая. 19 часов 50 минут

ВАЛЕНТИН ОРЛОВ

Орелик сидел на краю островка, и его знобило.

В полутьме слышался хруп льда и виднелось небольшое пятно. Дядя Коля продирался к плотику.

Неожиданно для себя Орелик заплакал.

– Дурак!
– прошептал он, ругая себя.
– Дурак!

– Что ты там шепчешь?
– спросил, наклоняясь и вглядываясь в него, Семка.

– Это я виноват!
– крикнул Орелик.
– Я!
– заорал истошно, дико, испугав Семку.
– Дядя Коля! Вернись!

Семка толкнул Вальку в плечо, и тот заплакал на взрыд, не таясь, полез по привычке в карман ватника за платком и вытащил тетрадку.

В нем было письмо Аленке.

Бесконечное, недописанное письмо.

Лицо Орелика вытянулось. Он смахнул рукавом слезы, нерешительно замер.

Потом стал рвать тетрадку.

Мокрые страницы поддавались легко.

– Свихнулся!
– крикнул ему Семка, дрожа и тоже плача.
– Свихнулся, да?

Но Орелик исступленно рвал тетрадку. Глаза его глядели в темноту, и вдруг он замер.

Крик заклокотал в его горле.

– Люди добрые, - пробормотал он.
– Помогите!

25 мая. 19 часов 50 минут

ПЕТР ПЕТРОВИЧ КИРЬЯНОВ

Едкий, желтый дым от выстрела карабина послушно плыл за плечами Кирьянова то в одну, то в другую сторону.

Он метался по комнате, исходя злостью и грубо матерясь.

Наконец шаги его стали ровнее и тише.

Потом остановился, прислушиваясь к себе. Злость угасала, как костер, ее требовалось залить окончательно.

Он подошел к зеркалу, поправил сбившийся галстук, провел, ероша волосы, ладонями по бороде и вышел на улицу, прямо так, в светлом костюме, не одеваясь.

Мороз освежил его, прознобил, и в столовую ПэПэ вошел румяным, в прежнем расположении духа.

– Ну-у!
– гаркнул он, открывая ногой дверь.
– Нальемте бокалы и выпьем их разом!

Гости загудели: спирт уже кончился. Разлили остатки.

– Сейчас придет машина!
– объявил Кирьянов, глядя на часы.
– Привезет ящик спирту!

Гости засуетились, рассаживаясь по местам, готовясь к продолжению праздника. Петр Петрович ревниво оглядел их лица. Чиладзе и Лаврентьева не было. Не было и еще кое-кого. Он запомнил это, сделал зарубку в своей памяти. "Зашевелились людишки, - подумал он, - зашевелились".

– А пока!
– крикнул Кирьянов.
– Выпьемте...
– он подумал, пошатываясь, опустив голову, потом снова вздернул бороду: - За нас!

Он приосанился, в глазах блеснул огонек целеустремленности.

– За нас!
– повторил он.
– За покорителей Сибири! За переустроителей жизни! Виват!

25 мая. 19 часов 50 минут

НИКОЛАЙ СИМОНОВ

Дядя Коля плыл в темной воде, и каждый метр отдавался болью. Телогрейкой он обламывал лед перед собой, но запястья рук были не защищены, и лед резал их. Перехватиться было некогда, неудобно, и он сжимал зубы, думая - странно - не о плотике, не о своей цели, а совсем о неважном теперь деле.

Он думал о Вальке, о том, как ударил Орелика, и хотя понимал, что иначе не мог, что иначе, с разговорами, они проваландались бы еще бог знает сколько, вина перед парнишкой никак его не оставляла. Его все не оставляла мысль, что Орелик годится ему в сыновья, и это беспокоило его особо, - будто стукнул он малое дитя...

В какой-то миг он, однако, забыл о Вальке.

Дыханье стало прерывистым, кровь бухала в висках, тело налилось усталостью.

Перед глазами пошли красненькие пузырьки. Симонов решил, что это пот, потянулся рукой смахнуть его, выпустил ватник, а взять снова не смог: намокшая телогрейка ушла одним краем вниз, под воду, и потянула его за собой.

Поделиться с друзьями: